Приглашаем посетить сайт
Вересаев (veresaev.lit-info.ru)

Макарова Марианна: Родом из детства

«... Однажды под Лугой я... в незнакомой глуши провел часа три с детворой, которая копошилась у лесного ручья. Мы лепили из глины человечков и зайцев, бросали в воду еловые шишки, ходили куда-то дразнить индюка и расстались лишь вечером, когда грозные родители разыскали детей и с упреками увели их домой.

На душе у меня стало легко. Не огорчало меня даже то, что дети, увлеченные лепкой из глины, усердно вытирали загрязненные руки о мои холщовые штаны, которые из-за этого стали пятнистыми и так отяжелели, что их приходилось поддерживать. Эта трехчасовая свобода от взрослых забот и тревог, это приобщение к заразительному детскому счастью, все это пробудило во мне давно забытое упоение жизнью...»

Так получилось, что Корнея Ивановича Чуковского я открывала для себя не один раз. Впервые это произошло, в детстве, когда вслед за многочисленными сверстниками я с упоением повторяла: «Муха, Муха, Цокотуха, позолоченное брюхо!» или «Ехали медведи на велосипеде, А за ними кот задом наперед»... Потом пришла пора встретиться с Томом Сойером, Робинзоном Крузо, и оказалось, что эти книги перевел для нас с непонятного английского языка все тот же Корней Иванович.

Через несколько лет в стенах Московского университета я увидела другого Чуковского - критика, активного участника литературных баталий XX века, близко знавшего А. Блока, М. Зощенко, Б. Пастернака. Когда же в последние годы мне в руки попали его напечатанные дневники, воспоминания дочери Лидии Корнеевны, я открыла для себя человека, прожившего трудную, порой мучительную, жизнь, но сохранившего жгучий интерес к ней и к окружающим людям. Собственно, этим открытием мне и хотелось бы поделиться.

помнят его высоким седым стариком с проницательным, насмешливым взглядом - «добрым дедушкой Корнеем», а молодым, задиристым, беспечным и непоседливым не помнит уже никто. Судьба отмерила ему долгие 87 лет, он пережил жену, троих детей, почти всех своих друзей и сверстников.

Только вдумайтесь: в начале своего пути он спорил о литературе с футуристами, главным из которых был еще не достигший славы Маяковский, а в конце жизни защищал от нападок критиков Евгения Евтушенко. Он соединил в сознании людей не просто различные эпохи - отдельно стоящие миры. Он был тем мостиком, который перекинулся из полузабытого прошлого в наше настоящее, показав нам лучшие черты русского интеллигента дореволюционной закваски - честное отношение к труду, совесть, культуру.

120-летие относится к тем датам, что принято отмечать с почетом. Но среди окружения Чуковского трудно было сыскать другого человека, столь чуждого юбилеям и всяческим празднествам (от слова «праздность»). Он не мог сидеть с гостями за накрытым столом, слушать пустые речи и тосты. «Я ненавижу безделье в столь организованной форме», - писал он в своем Дневнике. Куда же вечно спешил Корней Иванович? К рабочему - письменному - столу, книгам, к общению с умным, интересным собеседником. День, прожитый без работы, без узнавания чего-то нового, был для него безнадежно потерян. И тогда Корней Иванович переполнялся чувством презрения к самому себе.

Он часто вставал до рассвета: ранние утренние часы были самыми плодотворными, самыми подходящими для творчества. Он мог писать только в полной тишине, в абсолютном одиночестве, и от домашних, по выражению Лидии Корнеевны, «требовалась одна дружеская услуга: провалиться сквозь землю». Для детей их веселый и ребячливый отец в часы работы превращался в «не-папу», он переставал существовать для всех, погружаясь в мир, созданный его воображением. Он мог писать 12-15 часов подряд, а то и ночи напролет, демонстрируя каторжность настоящего писательского труда. За игру фантазии, за работу мысли он платил жесточайшей бессонницей, преследовавшей его на протяжении многих лет. В одной английской книжке, которая до сих пор стоит на полке в переделкинском музее, рукой Чуковского подчеркнуто: «Какое бы дело ему ни приходилось тащить, он тащил, как четверо коней в одной упряжке...» Так было всю его жизнь.

Привычка трудиться была воспитана смолоду. Николай Корнейчуков (это имя он получил при рождении) рос в одесской мещанской среде, не знал своего отца и был выгнан из пятого класса гимназии по указу о «кухаркиных детях», которым не было в то время места среди образованных людей. «Все, что знал, он узнал из книг, и притом сам, без учителей и наставников, постоянным напряжением ума и воли; он сам переступил порог, быть может, один из труднейших на свете: шагнул из мещанства в интеллигенцию,» - писала Лидия Корнеевна. В юности по дешевому самоучителю он начал заниматься английским языком, каждый день выучивал десятки новых слов и потом в течение жизни никак не мог понять, почему некоторые люди не испытывают жажды знаний. Он таких людей искренне жалел.

переделавшему свою фамилию в звучный псевдоним - Корней Чуковский, принесли не философские трактаты, а статьи и лекции о литературе. Их особенность заключалась в том, что Чуковский всегда шел непроторенной дорогой, он никого не повторял. Любого автора, любое произведение он рассматривал под своим углом и всегда совершал какие-то открытия. Многие его работы были первыми в литературе: книга о футуристах, книга о Блоке, исследование детской речи «От двух до пяти». Благодаря Чуковскому читатели по-новому увидели Некрасова, Чехова, Льва Толстого, Бунина, Шевченко, классиков английской литературы. Недаром книгу об американском поэте Уолте Уитмене он назвал «Мой Уитмен», подчеркнув тем самым личное отношение к его творчеству.

Кроме того, Корней Иванович, обладал удивительным даром портретной живописи, выраженной в слове: в одном абзаце он мог дать очень точную характеристику человека. В своих книгах, статьях, Дневнике он оставил нам десятки словесных портретов современников, из которых могла бы составиться целая галерея цвета русской культуры. Репин, Брюсов, Блок, Горький, Маяковский, Ахматова, Гумилев, Тынянов, Зощенко, Пастернак - мы их можем увидеть как живых глазами Чуковского.

Талант был для Корнея Ивановича мерилом всех жизненных ценностей. В молодости он признался: «на меня искусство так действует, что художника руки готов целовать». Благоговение перед талантом (себя считал скорее чернорабочим, ремесленником в литературе) не пропало с годами: когда-то он был счастлив того, что жил по соседству в Куоккале с Ильей Ефимовичем Репиным, дышал с ним одним воздухом, дружил домами; через несколько лет плакал по умирающему Блоку; потом склонял уже седую голову перед талантом Пастернака. В куоккальские предреволюционные годы, в дачном местечке на Финском заливе, родился знаменитый рукописный альманах «Чукоккала», где по просьбе Корнея Ивановича оставили свой след многие писатели, художники, поэты. Оставили - и уехали в эмиграцию, умерли от нищеты, погибли в сталинских застенках. Осенью 1941 года, когда немцы подходили к Москве, Корней Иванович, собираясь в эвакуацию, закопал в землю на своем переделкинском участке самое ценное, что у него было - «Чукоккалу». Памятник ушедшим талантам.

Разве мог сам Корней Иванович пережить трудные годы, если бы не верил в силу искусства, в силу человеческого таланта? Ведь удары судьбы сыпались один за другим: сначала вечная нужда послереволюционных лет, когда надо было кормить большую семью; затем медленное умирание от туберкулеза дочки Мурочки - его «всепонимающего друга», арест и гибель в 1937 году мужа Лидии Корнеевны, известие о «без вести пропавшем» сыне Борисе в первый же год войны. Только любимое дело заставляло жить, «держать себя в тисках».

Ничто не могло разлучить Чуковского с литературой, в том числе самодурство ее чиновников, постоянно боровшихся с писателем. Советская власть всегда держала Чуковского на расстоянии, сомневаясь в его благонадежности. Такой литературный критик власти был не нужен - слишком независимый, слишком «себе на уме», неуправляемый. В 1923 году в Дневнике Корней Иванович с горечью пишет: «В журналах и газетах - везде меня бранят, как чужого. И мне не больно, что бранят, а больно, что «чужой». В 20-ые, 30-ые, 40-ые годы практически любой труд Чуковского встречал сопротивление цензуры, а он, в свою очередь, не гнушался никакой литературной работы. Ему не давали печатать оригинальные статьи - он делал предисловия, комментарии, переводы. Его не хотели видеть критиком - он стал детским писателем.

«Чудо-дерево», «Мойдодыра», «Тараканище» читала вся страна - и что может быть безобиднее сказки! Но в 1928 году Н. К. Крупская объявила сказку «Крокодил» «буржуазной мутью», а вслед за этим развернулась борьба с «чуковщиной», которая продолжалась без малого 20 лет. Последними были запрещены: в 1944 году - сказка «Одолеем Бармалея», и в 1946 - «Бибигон».

Ни в одной статье о детской литературе Чуковский в те годы не упоминался - не было такого писателя! Опять читаем в Дневнике: «Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы - я без гроша денег, без имени, «начинающий автор». Только после смерти Сталина, в последнее десятилетие своей жизни Корней Иванович познал заслуженную славу: его книги стали переиздавать, он получил Ленинскую премию (знала бы Крупская!) и вторым из русских писателей после Тургенева удостоился звания почетного доктора литературы Оксфордского университета.

Чтобы быть сказочником, надо в душе оставаться ребенком. Лидия Корнеевна заметила об отце: «Детское в нем самом не умирало никогда». Для своих маленьких детей он был предводителем и главным героем во всех играх. Неистощимый на выдумки, он строил вместе с детьми из песка крепости и запруды, соревновался - кто дальше пройдет по забору или выше всех прыгнет, скакал на одной ноге до калитки и обратно. Он все умел: грести на лодке, бегать на лыжах, править санями, и, единственный в Куоккале, он мог лететь под парусом по льду Финского залива - на зависть и страх всей ребятне.

О Корнее Ивановиче можно сказать, что в быту был он великим мастером отчаяния. Именно отчаяния - глубокого, бурного, в которое он впадал внезапно, как падают в яму. Гипербола недаром одна из примет его литературного стиля. От веселья к отчаянию - эти резкие смены можно было наблюдать постоянно. Человек, наделенный могучим здоровьем, избалованный им, он, по-видимому, именно от привычки к здоровью каждый свой насморк воспринимал как воспаление легких, каждое желудочное расстройство - как дизентерию, каждый прыщик - как злокачественную опухоль. И, не желая много распространяться о болезнях, мужественно садился писать завещание. Начиная с пятидесяти лет каждый раз, как ему не давалась страница, объявлял, что все кончено, что склероз более не даст ему написать ни строки, что он более не литератор. (А склероз не постиг его и в восемьдесят пять лет!) Он объявлял о внезапном конце своего литературного и жизненного поприща голосом, хватающим за сердце. Зато когда насморк, начавшийся вечером, оказывался к утру всего лишь насморком, - он днем, в двадцатиградусный мороз, выходил проводить очередного гостя от крыльца до ворот в распахнутом пальто и без шапки и, если вы настаивали, чтобы он шапку надел, нарочно бросал ее в снег, крича, что не нуждается в опеке; а когда многотрудная страница, о которую он споткнулся, наконец удавалась... о, в какое ликование впадал он немедля, сразу позабыв о вчерашнем приступе предсмертного горя!

«Общение с детьми было его всегдашней потребностью, вроде еды, питья, книги, - вспоминает Лидия Корнеевна более позднее время. Он «пошел в дети», как другие «уходили в народ». Конечно, его занимал каждый ребенок в отдельности, но больше он любил общаться со множеством - со стайками, ватагами, командами, компаниями, палатами в больнице, классами в школе». Уже в Переделкине он устроил общественную детскую библиотеку на своем участке и постоянно проводил детские праздники, куда пускали за особую плату - шишки для большого костра. Из всех детских писателей, живших в ту пору в Переделкине, только Корней Иванович приходил каждую неделю в детский туберкулезный санаторий, расположенный неподалеку, и читал ребятам, разговаривал с ними. По выражению Лидии Корнеевны, это излечивало его от тоски, возрождало его, отмывало от пошлости. «В детях отчетливо соединялось для него все, чем он жил: повышенная восприимчивость к искусству, к природе, творческое отношение к жизни».

планете, которую предстоит открыть. Ему было страшно любопытно - что там у человека внутри, в душе? Однажды молодому Чуковскому кто-то признался, что никогда не заводит знакомств в дороге. Корней Иванович тут же бурно отреагировал: «А вот я, если бы в дороге не перезнакомился со всеми людьми, да не в своем купе, а в целом вагоне, да не в одном вагоне, а в целом поезде, со всеми пассажирами, сколько их есть, да еще с машинистом, кочегаром и кондукторами в придачу, - я был бы не я». О Чуковском говорили, что у него на людей «разбегались глаза». Его Дневник содержит сотни фамилий - тех, с кем он дружил, часто встречался или виделся только мельком. Он всех упомянул, никого не забыл. По Дневнику видно, с какой радостью он всматривался в новых для себя людей, как период «влюбленности» в одного человека сменялся открытием другого. В Переделкине, стоило ему выйти за калитку, как он обрастал знакомыми и незнакомыми людьми - гулял с ними, потом приглашал в дом. Лишь в часы работы он превращался в сурового затворника, все остальное время он нуждался в человеческом общении, как в воздухе.

Правда, были еще обстоятельства, которые могли оторвать Корнея Ивановича от всего, даже от любимого дела - если кто-то нуждался в помощи. Черствость Чуковский считал душевным уродством, жалел, что в языке советских людей затерялись такие слова и понятия, как благодарность, благотворительность, благостыня. Он был уверен, что главное назначение художника, искусства - нести добро. Недаром в эпоху революций, терроров, войн он подарил людям «доброго доктора Айболита». Часто он примерял «айболитову сумку» на себя: в холодном послереволюционном Петрограде добывал дрова для своих знакомых, всегда искал деньги для нуждающихся писателей (хотя сам нуждался не меньше), заступался за тех, кто впал в немилость у чиновников. В последние годы, когда персональная машина возила его из Переделкина в Москву, он не мог проехать мимо людей, идущих по дороге - обязательно сажал рядом. К Корнею Ивановичу, уже именитому писателю, запросто мог подойти на переделкинской улице любой человек с просьбой - Чуковский никому не отказывал.

Добившись к концу жизни славы и признания властей, он мог спокойно доживать свой век, ни во что не вмешиваясь, тем более что хрущевская оттепель быстро кончилась, и наступили другие времена. Но острый глаз критика не мог не заметить появления Александра Солженицына (который впоследствии периодически гостил на даче Чуковских), целого поколения молодых литераторов, гонимых властью. Вслед за Лидией Корнеевной и ее друзьями Чуковский выступил в защиту новой литературы (И. Бродского, Ю. Даниэля и других), потому что совесть художника была для него ценнее всех благ на свете.

Конечно, восьмидесятилетнего Корнея Ивановича уже не тронули, но после его смерти Лидию Корнеевну Чуковскую, активно печатавшуюся в Самиздате, исключили из Союза писателей СССР, перестали издавать и запретили далее упоминать ее имя в советской печати.

В 70-е годы дом Чуковского в Переделкине стихийно превратился в музей: люди сами находили сюда дорогу, хотели посмотреть, как жил любимый писатель. Лидия Корнеевна и ее дочь Елена Цезаревна никому не отказывали, за это время в доме побывали тысячи людей со всех концов Советского Союза. Но власть, как известно, ничего не забывает: в 1982 году самодеятельный музей в Переделкине оказался под угрозой уничтожения. Напомним, что в этом же году «широкая общественность» торжественно отмечала 100-летие со дня рождения Чуковского. Если бы не скорое начало перестройки и заступничество таких людей, как С. Образцов, Д. Лихачев, В. Каверин, П. Капица, А. Райкин, и многочисленных посетителей этого места, дома Чуковского - его мира - уже не было бы. К сожалению, Лидия Корнеевна не дожила нескольких месяцев до официального открытия музея в июне 1996 года.

А сказки - они рождались попутно, между делом. Думаю, что Корней Иванович чуть-чуть лукавил: детская аудитория была ему не менее дорога, чем взрослая. Мы же должны быть благодарны за то, что наша жизнь начинается с Чуковского.

Марианна Макарова

Раздел сайта:
Главная