Приглашаем посетить сайт
Григорьев А.А. (grigoryev.lit-info.ru)

Радищев Леонид: Книги, люди и Корней Чуковский

Звезда, № 12
1958

Давно, чуть ли не сорок лет назад, воображение питерских школьников поразил этот великолепный словесный натюрморт:

... И дать ему в награду
Сто фунтов винограду,
Сто фунтов мармеладу,
Сто фунтов шоколаду
И тысячу порций мороженого!

Велики были сила и власть этой новенькой, с иголочки, звонкой сказки. Ее короткие строчки сразу закреплялись в памяти, их хотелось выкрикивать, дразниться ими.

Как-то особенно, щекочуще-интересно было, что герой ее не какой-нибудь там рыцарь или царевич, а питерский школьник Ваня Васильчиков - "спаситель Петрограда от яростного гада". Да и гад был "нашинский" - не Змей Горыныч, не идолище поганое, а "крокодил, крокодил - он по улицам ходил, папиросы курил..." Неведомый нам дядя сочинил эти озорные строки, но фамилию его мы запомнили: отзвуки каких-то горячих, гневных споров в учительских, в наробразах, в библиотеках доходили до наших, весьма юных ушей. Однажды в центральной деткой читальне на Стремянной улице было устроено нечто вроде судилища. Посреди зала стояла тумбочка. На тумбочке (скамья подсудимых) лежала среднего формата книжка с ухмыляющимся зобастым крокодилом на обложке. Высокая, костлялая дама с малиновым румянцем на скулах, в старорежимном пенсне на черном шнурке, бросая косые взгляды на обложку, говорила вздрагивающим голосом:

- "Волки Ванюше пекут пироги, кролики чистят ему сапоги"! - в голосе ее звучал неподдельный ужас. - Нет уж, подальше от таких, мягко выражаясь, сказочек, от сумасшедшей ерунды, которой малоуважаемые граждане хотят начинить детские головы!

Мы слушали ее с тоскливым недоумением. Нам категорически непонятны были ее жар и пыл. От какой напасти собиралась она защищать наши детские головы?!

Впрочем, усилия костлявой дамы в пенсне оказались тщетными, и с той поры - точно по традиции - каждое подраставшее поколение сначала "на слух", а потом "на глаз" запоминало неистребимые строчки. А мы, старшеклассники, читали уже другие книжки. Как-то, раскапывая курган старых книг на прилавке букиниста, я извлек оттуда томик, отпечатанный на желтой оберточной бумаге: "Уитмэн. Перевод и вступительная статья Корнея Чуковского. Издательство "Всемирная литература".

Статья была большая, чуть ли не в половину книги, и это обстоятельство сразу уменьшило интерес к ней. Следует признать, что юные читатели, в основном, не любят предисловий, вступительных статей и т. п. - особенно длинных. Я рассеянно перелистал статью, пробежал наудачу отрывок-другой и ощутил вдруг что-то схожее с подступающей жаждой: захотелось прочесть всю ее от начала до конца - так увлекательно-интересно рассказывалось там о неведомом мне Уитмэне и его "Листьях травы", о друге его, кондукторе Питере Дойле, об американских филистерах и гражданской войне 1861 года.

Статья была какая-то весенняя, голубая, полная восклицательных знаков, в ней слышался молодой, звонкий, задорный голос. Так оно и оказалось, когда впервые я увидел ее автора на вечере "Чукоккалы". Именно таким - как и представлялось - задорным и звонким голосом рассказывал он интереснейшие вещи о Горьком, Репине, Шаляпине, Уэллсе, перелистывая свой альбом. Он был чрезвычайно молод, несмотря на почтенную уже седину и личное знакомство с девятнадцатым веком.

Создавалось впечатление, что этот высокий, гибкий, оживленно жестикулирующий человек дорвался, наконец, до человеческого общества и сейчас чрезвычайно рад тому, что может громко разговаривать и размахивать руками.

Позже, когда я узнал, что на дверях всех его жилищ неизменно появляются шутливо-умоляющие обращения к гостям и посетителям - вроде того, что если, мол, хозяин и попросит вас остаться после девяти вечера, то все-таки не оставайтесь, - стало ясно, что упомянутое выше впечатление не является случайным.

Много лет тому назад непоседливый, необычайно живой, импульсивный, общительный человек свирепо усадил себя за письменный стол и чем-то очень сильно пригрозил себе. Иначе он не успел бы сделать так много, переворотить такую гору да еще десятки раз возвращаться к сделанному и снова переделывать и перерабатывать его до неузнаваемости.

В те времена, о которых здесь идет речь, он подарил автору этих строк свою книжку "От двух до пяти". Сей факт вспоминается только по причине дарственного экспромта, каковой я считаю себя вправе опубликовать. Вот что написано на титульном листе этой книжки:

Ах, легко было идти

- до пятидесяти!

Подписано: такому-то - "измученный Чуковский".

Между текстом и подписью несомненное противоречие. Где же истина? Можно с уверенностью утверждать, что истина, конечно, содержится в тексте. Сейчас в нем нужно заменить только два слова: "Ах, легко было идти от двух и пяти до семидесяти пяти" (плюс небольшой ХВОстик). Подпись же - явление сугубо временное, летучее, связанное с каким-то "данным случаем".

Такой случай действительно имел место. Теперь на книге "От двух до пяти" стоит солидное двузначное число переизданий. А когда-то автор ее получал такие письма:

"Считаю своим долгом послать вам лепет своего трехлетнего сына Авочки... Когда я сказал ему, что его слова будут переписаны и напечатаны дяденькой Чуковским, то он, Авочка, изъявил желание, чтобы у того дяденьки, который будет это писать, писалки отсохли. Мы с женой искренне присоединяемся к желанию нашего малютки, так как, право, обидно думать, что взрослый человек в состоянии заниматься подобной галиматьей..."

Всё та же старинная наша знакомая, та же классная дама в старорежимном пенсне, выглядывает из этих строчек. Эта крайне живучая и многоликая дама - то в образе левака-педолога, то редактора, то издателя, то рецензента - старалась всячески дискредитировать автора "От двух до пяти", утверждавшего детское право на творческую фантазию, на резвую шутку, на словесные шалости, на сказку, на добрый и смешной вымысел, отвергавшего утилитарный подход к детству, его "осерьезнизание" и "овзросление".

Можно понять, сколь тяжело переносил порывистый, впечатлительный автор такого рода оценки и подходы к его труду, И все же "измученный Чуковский" - состояние, предельно не характерное для него. Он, Корней Чуковский, - необыкновенно толстокожий человек. На нем непробиваемая броня - крепче, чем на танке или линкоре наиновейшей конструкции. И секрет этой брони - вовсе Не секрет. У него просто нет времени пребывать в "измученности" или в состояниях, ей подобных. Он защищен от всего этого каждодневным, упорным, подвижническим трудом. Он и отдыхает, переходя от одной работы к другой. Он не знает кризисов, ни творческих простоев. Но можно ручаться, что он не произвел еще ни одной холодной, ремесленной, равнодушной строки. Можно с ним не соглашаться, спорить, но все равно он распалит желание прочесть книгу, которую вознес, или низверг, или вытащил на свет из небытия Он удивительно умеет вызвать читательский аппетит, тот "запальный сок", о котором говорил И. П. Павлов.

Пожалуй, вряд ли возможен равнодушный читатель Корнея Чуковского.

Они, миллионные читатели - от двух до семидесяти пяти, - хорошо знают его как автора прелестных детских сказок, ученого-исследователя, историка литературы. Но тем, далеким, первым читателям, которые ездили по Невскому на конке, влекомой по рельсам упряжкою лошадей, он являлся в другом образе, как "критик-тореадор", по образному выражению К. Зелинского, поднимающий шпагу на все и вся.

После его сокрушительной статьи о пресловутом "Санине" автор романа Арцыбашев вознамерился скрестить с ним всамделишную шпагу - вызвать на дуэль.

Однажды он собрал в одну статью, которая называлась "Третий сорт", целый сонм поэтов - Г. Чулкова, Т. Ардова, А. Рославлева, В. Ленского и других - и сравнил их с Рыжим из рассказа Леонида Андреева "Бездна", с Рыжим, который бежит и кричит: "И я! И я!" Беспощадно высек он каждого из этих крошечных эпигончиков модных школок и течений, занимавших, однако, место в литературе, претендовавших, однако, на "выражение эпохи".

Его небольшая статья о переводах Бальмонта оказалась убийственно метким портретом одного из духовных вождей декаданса. Бальмонт перевел Шелли, разбавив его своими пошло-сладенькими домыслами. И вот удар шпаги: "Перевел Шелли не Бальмонт, а Хлестаков"... "Лилейная шейка", "ангел души моей", "пламя в груди"... Загадочно это свойство знаменитого нашего поэта опошлять то, к чему он прикоснется".

"Тореадор" замахивался шпагой почти на всех своих современников: на Леонида Андреева, Брюсова, Куприна, Сергеева-Ценского, Алексея Толстого... Но казалось иногда, что шпага только свистит в воздухе, описывая сверкающий круг. Были удары не с той позиции. Были промахи, просчеты. И вот однажды, в пору блистательно-шумно-фельетонных успехов Чуковского, редактор журнала "Русское богатство" Владимир Галактионович Короленко, глядя на него своими умными, немного грустными глазами, сказал:

- И все-таки зачем вам все это? Вы же можете сделать больше! Вы же помните пушкинское: "Служенье муз не терпит суеты!" Работа критической мысли - определения и точные выводы!

Истина эта не содержала, разумеется, какого-то чрезвычайного открытия. Но она была из тех общеизвестных истин, которые приходится подчас открывать "персонально" для самого себя. "Тореадору" предстояло задуматься, всегда ли его критическая мысль приводила к точным выводам. И он сумел это сделать.

Если бы Короленко ограничился только определением того, что такое работа критической мысли, - это было бы, в общем, немного. Но он подарил своему собеседнику старую тетрадку, куда рукою поэта-революционера Михайлова было переписано несколько некрасовских стихотворений, и посоветовал изучать Некрасова и его эпоху.

Почему именно Некрасова? Почему, скажем, не Лермонтова, не Фета?

Это было очень точное предвидение. Проницательный, чуткий, умный Короленко знал, что некрасовская тема как раз "по зубам" молодому "иконоборцу", потому что тема эта яро-полемическая. Не было писателя в русской литературе более "дискуссионного", чем Некрасов, писателя, чья личность и творчество подверглись бы таким искажениям и несправедливым оценкам, связывались бы с такими тягостными легендами.

Ни одного писателя так беспощадно не уродовала цензура. Ни одному писателю не приходилось в такой степени калечить свои собственные произведения, чтобы спасти для печати хоть что-нибудь из своих "крамольных строк", протащить их сквозь проволочные заграждения цензуры.

В России не было полного собрания сочинений Некрасова, не было подлинной биографии поэта.

"тоже" великий поэт и что место ему рядом с Пушкиным, Гоголем, Тургеневым и Львом Толстым.

Разрушить историческую несправедливость, отринуть легенду, недостойную великого имени, - эта задача требовала не только темперамента бойца, но и терпения исследователя, следопыта точных фактов.

Это была совсем другая работа, не похожая, к примеру, на доказательство того, что поэзия некоего г. Рославлева выражает надежды и чаяния полковых писарей. Надо было не только разрушать, но и строить. Тема Некрасова была, по существу, целой программой созидания.

"Крокодила" и "Мойдодыра", автор сокрушительно-хлестких фельетонов не мог не быть в свое время озорником - немало, наверное, переломал он игрушек. Но представляется, - как это ни странно, - что больше всего любил он в далеком детстве сооружать из кубиков всякие дома, дворцы, крепости - старательно, сосредоточенно, часами.

В нем, несомненно, жил строитель. Только очень долго он не догадывался об этом.

На протяжении многих лет была у него критическая, так сказать, "доминанта": детская литература. На эту излюбленную - нет, наоборот, - самую ненавистную мишень непрерывно сыпались яростные удары. "Детских поэтов у нас нет, - установил он полвека назад, - а есть какие-то мрачные личности.... которые в муках рождают унылые вирши про рождество и пасху".

"Мрачные личности" - это было самое мягкое из его определений. "Растлителями", "пошлыми бездарностями", "душителями детства" именовал он фабрикантов черносотенной гнили и дешевых мещанских сантиментов пресловутого "Задушевного слова", кустарей-одиночек, плодивших всех этих гнусных замерзающих мальчиков, мотыльков, зайчиков, волхвов, великодушных царей, добрых генералов, вифлеемские звезды, бантики и дрянненькие виньетки.

Это было время, когда Чарская полезла на пьедестал "великого писателя" и "властителя дум" со своими бесчисленными "Джавахами", "Сибирочками", "Людами Власовскими" и "Белыми пелеринками". В письме юной читательницы, напечатанном в "Задушевном слове", было сказано: "Из великих русских писателей я считаю своей любимой писательницей Л. А. Чарскую". В других письмах юных читательниц, помещенных там же, "великая писательница" ставится рядом с Пушкиным, Гоголем, Лермонтовым.

"обожаемой Лидии Алексеевне", и пришелся один из самых дробительных ударов Корнея Чуковского.

"Только темная душонка может с умилением рассказывать, как в каких-то отвратительных клетках взращивают не нужных для жизни, запуганных, суеверных, как деревенские дуры, жадных, сладострастно-мечтательных, сюсюкающих, лживых истеричек". Слова эти прозвучали как приговор моральным растлителям молодой души. Это была сенсация. Но положение с детской литературой не изменилось. Не до каких-то там детских книжек было во времена "богоборчества" и "богоискательства", спиритических сеансов, либеральных банкетов, мистических откровений, бульварных афоризмов и "роковой тайны пола". На ревнителя детской литературы - по собственному его признанию - смотрели "как на маньяка, назойливо скулящего о малоинтересных вещах".

Он не знал еще тогда, что был все-таки не одинок. Это открылось ему в 1916 году, когда он получил приглашение от издательства "Парус" принять участие в организации детского отдела с весьма широкой программой. Во главе издательства стоял Горький. Знакомство с ним произошло именно на "почве детской литературы", о тогдашнем состоянии которой Алексей Максимович имел столь же категорическое суждение:

- Детскую литературу делают у нас ханжи и прохвосты. И перезрелые барыни.

Однако Горький не был бы Горьким, если бы ограничился установлением этих прискорбных фактов.

полемических статей... Это будет лучшая полемика - не словом, а творчеством!

Как и у Короленко, в словах Горького прозвучал мотив созидания. Творческий заряд был дан. Так появилась на свет поэма "Крокодил", по признанию автора, "воинственно направленная против царивших в тогдашней детской литературе канонов". Можно представить себе, какой скандальчик разгорелся бы в благородном литературном обществе: уличный герой с папиросой в зубах среди вербных херувимов.

Но тут разыгрались другие - планетарного масштаба события. Из Смольного - бывшего института для благородных девиц, "белых пелеринок" - на весь мир прозвучал голос Ленина. За одну осеннюю ночь "облетели цветы, догорели огни", разлетелась в разные стороны нечисть старого мира. До "Крокодила" ли было тут?

И, тем не менее, грудной еще крокодильчик - год рождения 1916 - уцелел в грандиозных исторических бурях и оказался у истоков новой детской литературы, которая начала строиться в Советской стране. Все-таки удивительная судьба у этой озорной книжицы. Герою ее перевалило за сорок, но он пребывает в отменной форме и добром здравии. От него пошло причудливое племя Айболитов, Бармалеев, Мойдодыров, Тараканищ, Мух-цокотух...

И рядом с ними, тоненькими, веселыми, легли серьезные, солидные, "маститые" тома - работа критической мысли, определения и точные выводы; годы труда в архивах, в книгохранилищах, за письменным столом; расшифрованные с фанатическим терпением черновики, автографы, полустертые тексты, "в грамм добыча, в год труды".

Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром!

"легенде о Некрасове", Чуковский установил что многие из тех, кто говорил о его поэзии как о "малеванном хламе" (Фет), не всегда выражали подобное мнение.

Когда Некрасов явился перед ними как соратник Чернышевского, подлинный выразитель народного горя, когда он стал "вождем, воплощением, символом ненавистного им поколения "новых людей", тогда великий поэт сделался "омерзителен" для них и даже эстетические воззрения на него круто изменились. Обо всем этом убедительно рассказали дальнейшие работы Корнея Чуковского и особенно его "Мастерство Некрасова", как бы подводящее итог сорокалетию "некрасовской темы", ставшей делом его жизни. Этот капитальный труд написан "по-чуковски" взволнованно и увлекательно. Прекрасно показан здесь великий поэт во всех сложных взаимосвязях его с эпохой, с людьми и идеями своего времени, процесс его творчества, его работа каменщика, гранильщика вечных строк.

"отпочковались" шестидесятые годы, судьбы людей и книг "трудного времени".

Рассказывая в своих воспоминаниях о Тынянове-историке, Корней Чуковский отмечает, что Тынянов ощущал эпоху с тем неповторимым, единственным запахом, который был присущ только ей, что он воспринимал человеческую личность во всем своеобразии индивидуальных особенностей, которые всегда были интересны ему, как интересны они только художникам. Эти слова могут быть целиком отнесены к самому Корнею Чуковскому.

Художественный лаконизм его историко-литературных очерков, точность и колоритность деталей, какая-то органическая естественность и убедительная сила выводов говорят об огромном охвате, о силе художника, выбирающего только самое характерное, лучшее и яркое из своих богатых находок.

"Книга читается с захватывающим интересом", - пишут иногда (вернее - изредка) рецензенты о каком-нибудь романе. Но уж почти невозможно услышать подобный отзыв о сборнике критических статей. На заре нашего века один известнейший литератор, прочитав статью одного юного критика, писал ему: "Большую радость доставила мне ваша интересная, умная статья". В 1958 году о том же критике пишут в таких выражениях:

"Читать ее - большое удовольствие" (В. Жданов о книге "Мастерство Некрасова". "Комсомольская правда").

"Он отлично написан - чтение его доставляет сущее наслаждение". "Признаться, просто испытываешь удовольствие, читая эту обстоятельную статью" (Л. Лазарев о сборнике "Книги и люди". "Литературная газета"). На наших глазах происходит незауряднейшее явление; книга критических статей побила своеобразный рекорд. Критики попросту позабыли о том, что они пишут о критике.

Надо полагать, что единодушно отмечаемые достоинства автора - такие, как блестящее литературное мастерство, огромные знания, безукоризненная научная добросовестность, высокая познавательная ценность - не являются все же его исключительной монополией в области литературоведения. Есть тут, очевидно, еще какое-то дополнительное, трудно уловимое качество. Мне кажется, что об этом как раз и сказано в следующих строках из предисловия автора к сборнику "Книги и люди":

"Автор считает себя вправе надеяться, что самый пафос преодоления штампованных мыслей и закостеневших оценок не может не вызвать сочувствия в том поколении читателей, к которому теперь обращена эта книга".

Вот этот пафос и представляет наиболее привлекательную, действенную сторону произведений Корнея Чуковского. Пафос преодоления штампованных мыслей и закостеневших оценок необычайно близок советским людям во всех сферах их деятельности. Он является органической чертой их мировоззрения и мироощущения. Поэтому с таким волнующим интересом следит читатель, как рушатся окаменевшие представления, как опадает шелуха привычных оценок и разлетаются в куски затвердевшие штампы. Читатель торжествует, когда при нем счищаются тина и плесень с затонувших было сокровищ, когда заполняются белые пятна на карте отечественной культуры, когда оживают забытые имена и восстанавливается историческая справедливость.

Особенно "Чуковским" является в "Книгах и людях" очерк о Чехове - одно из самых сильных послевоенных произведений Чуковского. Это - смелый и точный удар по той живучей легенде, которую афористически выразил в XIX веке Михайловский: "Чехов с холодной кровью пописывает, а читатель с холодной кровью почитывает".

справках, в воспоминаниях, в трактовке чеховских пьес и дожила, в общем, до наших дней. Даже у такого талантливого и широко мыслящего художника, каким был наш современник Александр Фадеев, в его "Субъективных заметках" нашли своеобразное отражение эти привычные взгляды на Чехова и его творчество.

Корней Чуковский "по тревоге" поднял тени минувшего: известные и малоизвестные факты биографии, различные документы эпохи, письма и мемуары современников. Все это достаточно знакомо читателю, но автор и не ищет новых, сенсационных сведений о Чехове. Мы, затаив дыхание, наблюдаем за уверенной, артистически точной работой мастера, заново пересматривающего известные факты и утверждения, поворачивающего их другой стороной, отгребающего "весь этот мусор неправд и полуправд, сложившихся за полвека вокруг его имени".

Очерк о Чехове, который можно назвать психологическим этюдом, целиком посвящен личности Антона Павловича. Этюд имеет совершенно самостоятельное значение, но вместе с тем, по свидетельству автора, является подходом к еще неизвестной нам работе о творчестве Чехова.

"Я исходил из уверенности, - пишет автор, - что внутренний смысл настойчивой чеховской темы о роковых столкновениях волевых людей и безвольных гораздо отчетливее уяснится для нас, если мы твердо усвоим, что этой темой была насыщена и его биография".

Да, оказывается, биография "певца хмурых людей", "равнодушного ко внешним проявлениям жизни", совершенно не укладывается в эти одеревеневшие оценки. Перед нами во весь рост встает настоящий Чехов, смолоду выработавший себе моральный кодекс и выполнявший его до конца жизни, человек несгибаемой воли и алмазно-твердых убеждений, бесконечно общительный, широко идущий навстречу людям и жизни, деятельный и щедрый озеленитель земли, рядом с которым многие из современных ему писателей кажутся просто Обломовыми.

"пописывающий с холодной кровью", "замкнутый в себе", "равнодушный" Чехов создать эту изумительно жизненную, красочную, многофигурную композицию русского быта восьмидесятых и девяностых годов. Если бы наше знакомство с Корнеем Чуковским ограничилось дореволюционной порой его деятельности, то при случае можно было бы вспомнить о парадоксально ярком критике-фельетонисте, чьи выступления имели подчас прогрессивное значение и общественный резонанс. Теперь это имя не исчерпывается каким-нибудь одним определением. Это совершенно своеобразное и неповторимое явление нашей культуры, сложившееся в годы советской эпохи, которое называется "Корней Чуковский".

Он - "всехний" писатель. Аудитория у него поражающая - и по численному и по возрастному составу. Однако, как ни загадочно это обстоятельство, читатель не имеет "Избранного" Чуковского. Не существует даже обстоятельной статьи о нашем старейшем мастере культуры, не говоря уже о монографии.

Нужно ли доказывать, что его миллионный читатель с радостью поставил бы на полку три, или пять, или семь (не будем, разумеется, предрешать их количество) томов Корнея Чуковского, собранных под один переплет.

Читатель весьма ясно представляет, что могло бы войти в эти тома. Ему видится, например, "некрасовский" том - лучшие очерки и критические новеллы, книга "Мастерство Некрасова"; "детский" том - знаменитые сказки, наиболее примечательные статьи о детской литературе, повести, рассказы ("Гимназия", "Солнечная"), давно полюбившаяся чудесная книжка "От двух до пяти" в последней редакции; "иностранный том" - критические очерки об Уитмэне, Честертоне, Уайльде, Уэллсе, Конан-Дойле и других, лучшие статьи об иностранной литературе, лучшие переводы; том "Шестидесятые годы", объединяющий получившие широкое признание очерки о "людях и книгах"; том "Мемуары, воспоминания, литературные портреты", куда могла бы войти замечательная, недавно изданная книга "Из воспоминаний", дополненная не вошедшими в нее портретами, на которые Корней Чуковский такой мастер; том "Вопросы художественного перевода, его теории, критики"...

явления.

значатся такие жанровые признаки, как роман, повесть. Но такого рода жанровый снобизм не является традицией нашей литературы. Лучшие произведения художественной публицистики - а именно о таких здесь идет речь - всегда жили и живут рядом с лучшими произведениями художественной литературы.

Очевидно, работа того или иного автора должна оцениваться не по жанровым признакам, а по вкладу его в духовную культуру народа, по признанию народному. И по такому счету - самому правильному и высокому - сочинения Корнея Чуковского должны занять свое место на книжной полке нашего читателя.

Леонид Радищев

Раздел сайта:
Главная