Приглашаем посетить сайт
Ходасевич (hodasevich.lit-info.ru)

Жилкин И.: Резвость мысли

"СЛОВО"
8 июня 1908 г.

Странное чувство является при чтении фельетонов и книг г. Чуковского. Интересно, весело, тонко, смеешься, одобряешь, а все же рядом колышется какая-то беспокойная тень. Как будто смутно ждешь какой-то неловкости, от которой беспокойно двинешься на стуле, покраснеешь и сконфуженно оглянешься по сторонам. Похоже, как если бы в умном, культурном, веселом обществе какой-нибудь блестящий остряк надолго завладел общим вниманием. Смеешься вместе с другими, но видишь, что талантливый остряк разгорячается от лестного внимания и уже тайно старается, напрягая свой острый ум. И невольно нарастает опасение: "Ой, не перешел бы черту!". Слишком уж стали ярки шутки, слишком перегибаются мысли…

Г. Чуковский - подлинный талант. А талант, волею судьбы, не принадлежит себе. Он достояние общества. Если талант не творит, его нужно просить, стыдить, поощрять, бранить. Если творит плохо, криво - изобличать, убеждать. Если дает полное и совершенное выражение своей одаренности - восторг ему и хвала.

его основную тему, обряжая ее в потешные колпачки и забавные бубенчики. Беглая, лукавая мысль делает автора своим невольным рабом. И не только своим, а может быть, и рабом чего-то иного, низшего, которому сама остренькая мысль тайно подчиняется, как раба и потешница.

Шутка, юмор, острота, сатира - бесценные вспышки человеческого духа.

Внезапный яркий смех, как порыв свежего ветра, сдувает копоть и сор с души, молодит, гладит морщины. Но есть неясная, опасная черта. Над нею юмор - светлый господин жизни. Под нею - потешный шут в погремушках. Врезалась мне в память давно прочитанная сумрачная мысль одного писателя: "Сатира - рождение рабского времени". Если не полная, - то большая правда в этой свинцовой фразе. Недаром старые авторы в своих драмах и трагедиях, где пред королями и сильными мира ползают в рабском трепете серые герои, - охотно влагали в уста шутов тонкие изобличения и жгучие шутки. И живая жизнь рождала те же трагические компромиссы. Когда варварство и жестокость властно ходили грубыми сапогами по распростертым душам человеческим, острая, ясная мысль часто малодушно пряталась под веселую мину балагура, пестрый колпак шута, под кривую улыбку сатиры. Сто раз насмешить, один - уколоть, - такова извилистая дорожка порабощенной, острой мысли. Даже у Гейне с некоторой жутью читаешь парижские письма, где даются беглые, тонкие, остроумные характеристики Тьера, Гизо, Людовика-Филиппа. Хитрит, змейкой вьется мысль писателя и временами поскальзывается. То перетоньшит, пересластит кверху, то слишком грубо мазнет по демократическим слоям, где, по уверению автора, прикрыто лежали его действительные симпатии.

И затрудненный читатель, наконец, местами теряется перед напряженной улыбкой автора: не то в ней тонкий смысл, не то явное подобострастие к высоким особам… Как-то попался мне в руки старый томик Гейне. Неизвестный читатель во многих местах приделал на полях саркастические возражения, кое-где недоумевающие вопросы - "Что это, ирония?", а при некоторых подчеркнутых строках негодующе надписал: "Шутовство!". Но все же Гейне остается Гейне. Общий блеск и острота его мысли закрывают отдельные промахи. Ясно лишь то, что многим талантам приходилось балансировать над чертой, под которой гремят бубенчики и угодливо трясется пестрый колпак. И многие скользили, падали вниз!

В двадцатом столетии короли древних драм, конечно, утеряли былое значение для веселой, гибкой мысли. Помягчели повсюду правительства и ослабли вожжи в руках цензуры. Но разрослась для юмора и сатиры иная опасность, менее явная и, может быть, более грозная. Искусство демократизируется, идет в глубь человечества, пред ним вырастают легионы свежих читателей, слушателей, зрителей. И снова создался властелин - его величество - толпа. Новый властелин тоже любит позабавиться, смакует грубую соль острот, одобряет потешную гибкость веселой мысли. Толпа инстинктивно стремится к тому, чтобы талант оказался ниже ее, чтобы ей рассесться в ложах, в балконе, в райке, а потешник смешил бы оттуда, снизу, с подмостков. "Смейся, паяц, балагурь", и вот тебе за это гул одобрений, слава, деньги. Плоскость действия нынешних резвых веселых талантов обладает незаметным уклоном. И нередко разыгравшуюся мысль влечет вниз с роковой неотвратимостью. Искренно намерен иной талант кольнуть острой насмешливой мыслью вздутое ничтожество или грубую силу, но увлечется веселой игривостью мысленных сцеплений, а потом слышит вокруг довольный смех, одобрительные аплодисменты, гул успеха. И голова сладко кружится над приятным уклоном, мысли охотно бегут для резвого смехотворного танца.

таланты-комики вызывают глухое чувство болезненного раздражения - в литературе, на сцене, в жизни. Есть, например, на казенной сцене патентованный талант Варламов. Вид его почти всегда нагоняет в мою душу странную жуть. Как только является на подмостках эта крупная, пухлая, массивная фигура, вся налитая светящимся веселым самодовольством, каждой порой своего тела безмолвно говорящая - "Ну, вот и я! Смейтесь!" - публика с той же минуты начинает гоготать, восхищаясь каждым движением и словом артиста, а в себе чувствуешь в это время желание беспокойно двигаться и досадливо крутить головой. Не хочется называть из литературной среды юмористов, завороженных, как мне кажется, предательским вниманием толпы и общества. Но несомненно одно: настоящие тонкие дарования сами смутно чувствуют опасность, которая грозит снизу их веселой, игривой мысли. Один известный, блестящий фельетонист как-то хмуро сообщил мне:

"- Являлся утром издатель новой газеты. Кажется, бульварного типа. Предлагал аванс в триста рублей и просил писать. По сто рублей за фельетон. Но ведь фельетонистов, они полагают, можно приглашать, как вольных девиц. Отправил я его восвояси".

Саркастически и раздраженно прибавил фельетонист несколько крепких слов по адресу издателей, публики и самого себя. Конечно, ни в какую темную газету он не пойдет. Всю жизнь он прекрасно служит высокому, идейному делу. Но характерна эта смутная боязнь какой-то обиды, унижения для своего таланта. Как будто все время глухо чувствуется, что жанр его писаний близок к зыбкой черте, за которой гогочет раек, гудит ублаготворенная публика и смутно звучит поощрительный призыв: "Смейся, паяц!"… Такое же неясное, тревожное чувство испытываешь при чтении статей и книг г. Чуковского.

Бойкие, острые, забавные мысли беззаботно кружатся хороводом, вертят самого автора в игривом танце и незаметно двигают его к фатальной черте. Там, за чертой, ждут разыгравшуюся мысль, может быть, наибольший успех и оглушительные овации. Но грустно, что истинному искусству придется сказать ей тогда: до свидания!.. И теперь уж лукавая мысль торопит, тормошит автора, не дает ему поглубже вдуматься в тему и увлекает его лихо завертеться среди роя острых словечек, бойких шуток, забавных вывертов. И в книжке, например, "Леонид Андреев большой и маленький" - лукавая мысль протанцевала с автором лишь вокруг Андреева-маленького и поскорее закончила бойкие, отрывочные главки крупными перепечатками чужих статей. Не успел автор показать читателям большого Андреева - и сам оказался совсем маленьким.

А чувствуется, что мог бы он быть гораздо больше, сделавшись господином собственной мысли.

И. Жилкин

Раздел сайта:
Главная