Приглашаем посетить сайт
Куприн (kuprin-lit.ru)

Некрасов Н.А.: Каменное сердце

Вступление
Каменное сердце

II

В тот же день часов в одиннадцать утра Тросников, в страшных попыхах, побежал с "Каменным Сердцем" к своему приятелю Мерцалову и с увлечением сказал ему:

- Григорий Александрович! Прочтите, ради бога, прочтите эту рукопись поскорее! Если я не ошибаюсь, судьба посылает нашей литературе нового блестящего деятеля! По моему мнению, это превосходнейшая вещь!

Мерцалов был человек с тонким литературным вкусом, справедливо пользовавшийся репутацией отличного критика. Он был главным сотрудником журнала, имевшего тогда громкую и почетную известность, которую, можно сказать без преувеличения, доставил ему Мерцалов. Беспристрастие, не преклонявшееся ни пред какими отношениями, ни пред какими выгодами, резкий раздражительный тон, ирония, если не всегда тонкая, то всегда злая и меткая, - доставили ему множество врагов, которые распускали о нем бог знает какие слухи: в их рассказах Мерцалов являлся каким-то бичом всего даровитого и прекрасного, каким-то литературным бандитом, не дающим пощады ни встречному, ни поперечному, лишь бы потешить свою молодецкую удаль. Но, в сущности, не было существа добрее, благороднее и деликатнее, и если он действительно иногда накидывался на некоторые недостойные литературы явления с большим жаром и негодованием, чем они заслуживали, то причиною этому была его горячая, страстная любовь к литературе; как нежный отец в любимом детище, он желал видеть в ней одни достоинства, и каждое бездарное, недобросовестное или почему-нибудь вопиющее явление приводило его в отчаяние, поднимало в нем всю желчь, которая и отражалась обыкновенно в отзывах его о таких произведениях.

Зато никто с такой любовью, с таким ободрительным теплым участием не встречал нового явления, обнаруживающего признаки таланта. В этом отношении увлечение его доходило до такой степени, что за одною хорошею стороною он не замечал десяти дурных и, таким образом, подавал врагам своим повод обвинять его не только в преувеличенных порицаниях, которые они называли ругательствами, но и в преувеличенных похвалах, которые они называли кумовством. Вообще крайности составляли главную черту его характера как в литературе, так и в жизни. Середины у него не было - и человек или книга, еще сегодня милые ему, рисковали завтра возбудить его отвращение. Такие переходы совершались в нем всегда резко и круто, предшествуемые внутренним мучительно-тяжким процессом мысли, доводившей его до сознания ошибки. Ни печатно, ни словесно он не стыдился сознаваться в ошибках и если не был упорно постоянен в своем мнении (что некоторыми почитается необходимым признаком великого ума), - то можно сказать положительно, что мнения его истекали из глубокого убеждения. Надо прибавить, что судьба не обнаруживала к нему особенного расположения, он был очень несчастлив в жизни, и это естественно усиливало его раздражительность.

Мерцалов выслушал восторженные похвалы Тросникова "Каменному Сердцу" с тою кроткою улыбкою недоверия, с которой опытные критики выслушивают обыкновенно людей, решающихся произнести положительные приговоры в деле, подлежащем исключительно суду их, опытных критиков. К этому должно прибавить, что частые увлечения, за которыми следовали горькие, обидные самолюбию разочарования, научили Мерцалова быть осторожнее, - и если он не мог переделать своей натуры, то по крайней мере старался показать, что теперь уже спокойнее и трезвее встречает каждое новое явление, наученный летами и опытом не поддаваться увлечению.

Мерцалову было под сорок лет, но - если сказать правду - он был моложе иного двадцатилетнего юноши, благодаря богатству, восприимчивости своей натуры.

- Эх, вы, молодежь, молодежь! - сказал он с усмешкой. - Чуть прочтете что-нибудь, понравится, расшевелит сердчишко, уж сейчас и превосходная, пожалуй, даже - гениальная вещь.

- Прежде прочтите - сами то же скажете.

- Прочесть? Да смотрите: стоит ли читать? Я теперь очень занят.

- Стоит, уверяю вас, стоит! - с жаром отвечал Тросников. - Вы только начните-не оторветесь!

- Будто? Вы по себе судите! Полноте! Я уже не ваших лет1. Для меня нет теперь книги, от которой я не мог бы оторваться для чего угодно - хоть для пустого разговора.

- Я ужо зайду, - сказал Тросников.

- Вечером? Хорошо; заходите.

- И вы мне скажете ваше мнение.

- Уже? Вы думаете, что я вот так все брошу и примусь читать.

- Но ведь отличная вещь. Прочтите сегодня...

- Сегодня никак не могу. Я начал прекрасную книгу2

- Когда же вы прочтете?

- Да вот... прочту как-нибудь, - лениво отвечал Мерцалов.

Тросников ушел. Следует заметить, что Мерцалов вовсе и не думал продолжать чтение, но тотчас же по уходе Тросникова с живостью ухватил рукопись "Каменного Сердца". Он прочел заглавие, пробежал эпиграф, который составляли несколько строк, выписанных из его собственной критической статьи, и стал читать. По прочтении нескольких страниц, лицо его вспыхнуло, он оставил рукопись и заходил скорыми шагами по комнате. Потом он кликнул человека, приказал ему никого не принимать - и стал продолжать чтение.

Около восьми часов вечера Тросников, поджигаемый нетерпением, побежал к Мерцалову.

Мерцалов лежал на диване, когда раздался звонок. Лицо его выражало сильное волнение; в руках была рукопись "Каменного Сердца". Услышав звонок, он быстро вскочил с дивана и встретил Тросникова следующими словами, в которых отражались и досада и нетерпение:

- Где вы пропадали?

- Я? Обедал... Мы обедали с Глажиевским в Hotel de Paris.

- Я вас жду, жду; думал уж послать к вам... Что, он молодой человек?

Увидав в руках Мерцалова знакомую рукопись, Тросников догадался, о ком идет речь.

- Молодой, - отвечал он.

- А как?

- Ему, я думаю, лет двадцать пять или двадцать четыре.

- Слава богу! - с восторгом воскликнул Мерцалов и перевел дух: как будто камень свалился с его груди. - Этот вопрос меня очень занимал. Я просто измучился, дожидаясь вас. Так ему только двадцать четыре года?

- Никак не более двадцати пяти! - отвечал Тросников.

- Ну, так он гениальный человек! - с эффектом произнес Мерцалов.

- Я вам говорил, - заметил обрадованный Тросников.

- Вы говорили? Что вы говорили! Можно ли так говорить о подобной вещи! Пришел, повернулся, оставил рукопись и пропал!.. Превосходная вещь, - мало ли что мы называем превосходной вещью. Это слово так же применяется и к пустенькому водевилю, как и к дельной вещи. Это художественное, гениальное произведение! - с одушевлением продолжал Мерцалов. - Я вам скажу, Тросников, - заключил он, вспыхнув так, что лицо его покраснело, и сделав резкое движение рукой, - я не возьму за "Каменное Сердце" всей русской литературы!

Потом пошли толки о достоинствах "Каменного Сердца", о художественном его значении, о глубоком принципе, который лежит в его основании, о необыкновенной концепции его частей и замкнутости целого (тогда подобные слова были в большом употреблении в литературном языке); далее говорил Мерцалов (и говорил чрезвычайно умно, с большим одушевлением) отдельно о каждом лице романа и решительно не находил достаточных похвал искусству автора.

- Главное, что поражает в нем, - сказал он, между прочим, - это удивительное мастерство живьем ставить лицо перед глазами читателя, очеркнув его только двумя-тремя словами, но такими, что если б иной писатель исписал десять страниц, то и тогда лицо его не выступило бы так резко и рельефно. И потом какое глубокое, теплое сочувствие к нищете, к страданию! Скажите, что он, должно быть, бедный человек - и сам много страдал?

и делал изо всего, что передавал ему Тросников, более или менее удачные применения к "Каменному Сердцу", объясняя, как тогда любили выражаться, автора - его произведением и наоборот: произведение - его автором. В этих соображениях если и не было, по бедности фактов, истины, то они отличались остроумием и умными тонкостями, в которые вдаваться Мерцалов был большой мастер и охотник. Довольно было ему самого незначительного факта, как уже воображение его создавало целую личность человека или, если дело шло о событии, оно тотчас давало ему недостающую стройность, - Мерцалов мастерски и совершенно логически объяснял причины его уклонения с прямого пути и вероятный исход; любо было слушать, как отрывок факта, события или не вполне дошедшей еще до нас далекой газетной новости - приобретал в его устах и форму и душу, превра[ща]ясь в нечто стройное и целое, подобно зерну, брошенному в землю, которое постепенно превращается в высокое и прекрасное дерево, с крепким стволом и широкими, красиво-раскидывающимися листьями. И забавно было видеть потом (а подчас и досадно, потому что он развивал свои положения так остроумно, что и сам слушатель нередко увлекался ими и верил им), - забавно было видеть, когда вторая половина факта в свою очередь, наконец, также достигала до него и убивала совершенно первую, уничтожая в то же время и здание, выстроенное им с такою тщательностию и такою, по-видимому, логичностию, - здание, которое он привык уже почитать не пустым фантомом.

Он был большой мастер, что называется, логически проводить мысль, восходя до самых отдаленных последствий, но не всегда разборчиво брал точку отправления своей мысли и оттого, - весьма, по-видимому, логическим путем, - приходил иногда к чрезвычайно странным заключениям. Верность, с которою он часто уловлял таким путем истину, и общее беспредельное поклонение приятелей, слушавших его, как оракула, не позволяли ему обуздывать врожденную живость своей фантазии.

Мерцалов сказал Тросникозу, что, дожидаясь его в мучительной агонии (он любил выражаться сильно), составил было уже нравственный и даже внешний портрет автора "Каменного Сердца", но признался, что портрет его не [в]о всем сходен с подлинником.

- Всего более радует, - говорил он, - что ему только двадцать пять лет. Если б он был уже человек зрелого возраста, тогда всего вероятнее, что из него ничего более не вышло бы. Тогда на "Каменное Сердце" можно было бы смотреть, как на результат целой и лучшей половины жизни умного и наблюдательного человека, много пережившего и перечувствовавшего. Но написать такую вещь в двадцать пять лет может только гений, который силою постижения в одну минуту схватывает то, для чего обыкновенному человеку потребен опыт многих лет!3

Мерцалов говорил и о недостатках "Каменного Сердца" (как тонкий критик, он не мог не заметить их, да и самое его звание повелевало найти их), но недостатки эти - растянутость, многословие, неуместное повторение одних и тех же слов, обличающее некоторую манерность - отнесены были к молодости и неопытности автора, конечно, нисколько не служащих обвинением ни ему самому, ни его произведению.

До глубокой ночи проговорили приятели о "Каменном Сердце" и его авторе, и Тросников ушел, пообещав завтра же привести к Мерцалову нового гениального человека. Как ни поздно было, однако ж Тросников забежал к Глажиевскому и откровенно, с юношеским увлечением пересказал ему мнение Мерцалова о "Каменном Сердце". В продолжение короткого знакомства с Глажиевским Тросников имел много случаев наблюдать выражение радости в лице нового писателя, которая тем разительнее отражалась в нем, что в обыкновенном спокойном состоянии оно уподоблялось сероватой и мглистой осенней туче, готовой ежеминутно разрешиться дождем, пополам со снегом и слякотью. Но ни разу еще не заметил Тросников в лице Глажиевского такого счастья, каким озарилось оно при рассказе о похвалах Мерцалова. Повторилось нечто в роде обморока, приключившегося с Глажиевским ночью. Тем же дрожащим, расслабленным, нервным голосом переспрашивал он по нескольку раз, что именно говорил Мерцалов, повторял сам его отзывы, как будто вникая в них и взвешивая значительность каждого слова, поминутно усмехаясь своим дребезжащим нервным смехом и тщетно усиливаясь сообщить солидность и спокойствие своей физиономии.

Тросников не без основания подумал, что, не будь свидетелей, гениальный человек, вероятно, пустился бы в присядку, как делают обыкновенные смертные в минуты сильной радости. В то же время Тросников заметил, что его собственные похвалы "Каменному Сердцу" уже не так радостно выслушиваются Глажиевским: ему как будто все казалось их мало, и он спрашивал небрежно:

- Григорий Александрыч, что ли, так говорил? - и при ответе Тросникова, что так он сам думает, но что, вероятно, и Мерцалов согласится с его мнением, выражал в своем лице нечто в роде презрения: так по крайней мере казалось Тросникову.

- А ведь вот Разбегаев, - заметил между прочим Глаж[иевский]. - Ведь вот он пустой малой, а вкус у него есть; такт есть... И доброй он; бесподобный малой, не завистливая душа! Я улыбнулся - да и вы, кажется, тоже? (тут он значительно, не без иронии, взглянул в глаза Тросникову) - когда Разбегаев назвал мое "Каменное Сердце" гениальной вещью, а вот теперь Григорий Александрыч говорит то же!

В этом замечании Тросников как бы слышал упрек себе в том, что при первом знакомстве с Глаж[иевским] был осторожен в похвалах его произведению и не только ни разу не назвал "Каменного Сердца" гениальным произведением, но даже не удостоил никаким замечанием мнение Разбегаева, как пустое и вздорное.

Это его несколько удивило.

На другой день Тросников ждал Глажиев[ского], чтоб отправиться вместе к Мерцалову.

Условное время уже прошло, a era не было. Зная нетерпеливый нрав Мерцалова, Тросников побежал к Глажиевскому.

Ген[иальный] чел[овек] был не одет; лицо его носило признаки долгого колебания, борьбы с самим собою и слабости.

- Что же вы? - с упреком сказал Тросников.

- Я не пойду к Мерцалову, - отвечал Глаж[иевский].

- Как? что такое? отчего?

- Да так... право... Не лучше ли будет не итти? - произнес он менее решительно, потупив глаза в пол.

- Отчего же?

- Да я так думал... Я сегодня целую ночь думал... Ведь вы говорите, он спрашивал обо мне, о моем лице даже... что, если... я боюсь... если...

- Нет, - лучше не итти4!

- Какое ребячество! - воскликнул с жаром Тросников. - Неужели вы боитесь, что эффект вашего произведения разрушится, когда Мерцалов увидит вас!

- С чего вы взяли, что я так думаю? - резко возразил гениальный человек, обидясь тем, что Тросников угадал причину его раздумья, которое он и высказывал и не высказывал. - Я просто не пойду потому, что рассудил, что мне нечего там делать. Что я ему? Какую роль буду играть я у него? Что между нами общего? Он ученый человек, известный литератор, знаменитый критик, а я... что я такое?

- Осип Михайлыч! Осип Михайлыч! - с кротким упреком заметил Тросников. - Какое смирение! И перед кем? Разве я не читал "Каменного Сердца", разве Мерцалов тоже не читал его?

- Так что ж такое? - сдерживая улыбку удовольствия, тихо и вкрадчиво произнес Глажиевский.

- Как будто вы не знаете, как будто не говорили вам, что если не ваши личные достоинства, которых Мерцалов еще не знает, то ваше произведение...

Лицо гениального человека процвело; каждая веснушка его налилась радостью; но, стараясь скрыть ее, он перебил Тросникова с притворной досадой и смирением:

- Полноте, полноте! Вы, может быть, так думаете. А он? Вот он вчера расхвалил... a теперь, может быть, поохладел - и уж совсем иначе думает...

Тут опять тень действительного сомнения и страха показалась в его лице, которое имело обыкновение меняться тысячу раз в минуту, то изображая собою, как мы уже заметили, угрюмую тучу, готовую разрешиться дождем и слякотью, - то вдруг мгновенно озаряясь ярким играющим светом, каким блестит солнце к морозу.

- Мерцалов не такой человек, да и "Каменное Сердце" не такая вещь, чтоб так скоро разочароваться, - отвечал Тросников (при чем лицо гениального человека опять изменилось - к морозу). - Он привык обдуманно произносить суждения...

- И прекрасно, и прекрасно! - заметил Глажиевский. - Чего же ему еще? Прочел роман, сделал свое заключение о нем, - ну, и пусть пишет, пусть хоть целую книгу, как говорил сам вчера, пишет...

- Так вы не пойдете?

- Нет... разве в другой раз когда... после... будет еще время...

- Ну, как хотите! - с досадой отвечал Тросников, которому надоело упрашивать его. Он также не имел охоты вторично пускаться в доказательства, почему Мерцалову интересно видеть его, - к чему Глажиевский как бы вызывал его, прибавив:

- Да и что ему интересного в человеке, который... который...

- Прощайте! - вместо ответа резко сказал Тросников и ушел.

Едва сделал он десять шагов по тротуару, как услышал за собой крик:

- Тихон Васильич! Тихон Васильич!

Он обернулся и увидел Терентия, бежавшего за ним без шапки.

- Барин вас просит. Он приказал, сказать, что идет, только сейчас оденется.

Тросников воротился.

- Я подумал, - сказал ему Глажиевский, - ловко ли будет: он может быть ждет... все равно, ведь беды большой нет, если и сходить, ведь нет? - спрашивал он, как будто еще сомневаясь, действительно ли нет беды.

- Какая же беда, когда он сам просил и ждет. Я уж вам сколько раз повторял.

Глажиевский оделся, и они пошли. Всю дорогу Глажиевский расспрашивал о привычках Мерцалова; говорил, что он человек не светский, не умеет ни войти, ни поклониться, ни говорить с незнакомыми людьми. Тросников отвечал ему, что с Мерцаловым нужно вести себя просто и больше ничего!

Когда они вошли на лестницу и Тросников взялся за звонок, - "погодите" - произнес Глажиевский таким судорожным, резким голосом, что Тросников испугался и невольно принял руку со звонка.

- Что с вами?

- Нет, ей-богу... нет... я решительно сообразил, что мне не должно итти. Я не пойду! Идите одни, - говорил Глажиевск[ий] таким голосом, как будто Тросников был посланником ада, пришедшим тащить его в царство тьмы.

И он бросился с лестницы.

- Как хотите! - отвечал взбешенный Тросников. - Мне все равно; только смотрите: Мерцалов рассердится: он человек желчный, раздражительный...

- Рассердится?

Не успел Тросников договорить последнего слова, как Глаж[иевский] стоял уже рядом с ним и искал рукою звонок; ручка его была с другой стороны двери, чего он не видал, хотя смотрел во все глаза. Эти глаза и вообще вся физиономия Глажиевского походили на тучу, уже разрешившуюся всем тем, о чем было сказано выше; серый осенний день был в полном разгуле; вглядываясь в нее, можно было даже слышать визгливое и жалобное завывание ветра, сопровождающее осенние непогоды...

Тросников только тогда понял долгую нерешительность Глажиев[ского], когда увидел, до какой изумительной степени автор "Каменного Сердца" оробел, представ пред грозные очи критика. В минуты сильной робости он имел привычку съеживаться, уходить в себя до такой степени, что обыкновенная застенчивость не могла подать о состоянии его ни малейшего понятия. Оно могло быть только охарактеризовано им же самим изобретенным словом "стушеваться", которое и пришло теперь в голову Тросникову. Лицо его все вдруг всовывалось, глаза исчезали под веками, голова уходила в плечи; голос, всегда удушливый, окончательно лишался ясности и свободы, звуча так, как будто гениальный человек находился в пустой бочке, недостаточно наполненной воздухом, и притом его жесты, отрывочные слова, взгляды и беспрестанные движения губ, выражающие подозрительность и опасение, имели что-то до такой степени трагическое, что смеяться не было возможности.

Однако ж простой и ласковый прием Мерцалова, а особенно похвалы, которыми он не замедлил осыпать "Каменное Сердце", скоро возвратили Глажиев[скому] употребление способностей. Он даже перешел в другую крайность: вздумал щегольнуть развязностью, промурлыкал какой-то стих из песенки и рассказал анекдот о своем Терентии, который, по незнанию грамоты, съел какой-то пластырь, прописанный ему для наружного употребления. Анекдот не был забавен, а изложение его отличилось деланностью и двумя-тремя натянутыми сарказмами.

- Ну, бог с ним, с вашим Терентьем, - заметил Мерцалов. - А вот скажите мне, долго вы писали ваше "Каменное Сердце"?

Глаж[иевский] несколько смешался.

- Я?.. Не долго...

- А как?

Глажиевский не вдруг отвечал:

Тросникову такой ответ показался несколько странным; еще недавно Глаж[иевский] сказал ему, что писал свой роман четыре года и шестнадцать раз переписывал. - Неужели он, - подумал Тросников, - стыдится перед Мерц[аловым] сказать правду?

- Скоро! - заметил Мерц[алов]. - Впрочем, в деле творчества время ничего не значит. Пушкин писал некоторые свои произведения необыкновенно скоро, другие, напротив, доставались ему, по-видимому, с огромным трудом: мне случалось видеть рукопись некоторых глав Онегина: исчеркано, перечеркнуто по десяти раз каждое слово, - а результат один: и то, что написалось скоро, и то, что писано долго и с напряженным трудом, читается одинаково легко, с одинаковым наслаждением. И то и другое одинаково гениально! Байрон, вообще, писал очень скоро. Манфреда своего написал он в двадцать два дня, а некоторые песни Дон Жуана стоили ему не более одной ночи. Наш Гоголь пишет, говорят, трудно, по несколько раз переставляя одно слово, - его рукописи тарабарская грамота, а можно ли заметить, читая его плавную, текучую, картинную прозу, что она стоила автору таких усилий? Я имею автографы и целые рукописи многих замечательных писателей. Хотите видеть?

Мерцалов говорил добродушно, не думая о впечатлении, которое производят его слова, но если б он следил за лицом Глажиев[ского], он увидел бы, что не столько его слова и автографы великих людей занимали слушателя, сколько то обстоятельство, что он, великий русский критик, по поводу его, Глажиевского, заговорил о Пушкине, Байроне и Гоголе, - лицо автора "Каменного Сердца" всего красноречивее выражало чувства, возбужденные в нем таким лестным сближением: по этому лицу Тросников, уже начинавший понимать Глаж[иевского], тотчас догадался, в чем дело!

- Какой умный человек! - сказал он Тросникову, когда Мерцалов ушел за автографами, - и как удивительно, как тонко понимает изящное. Вот настоящий критик!

Мерцалов был действительно умный человек, но ум его, конечно, проявлялся не в таких сценах и обстоятельствах. Он очень скоро сбился с роли, которую думал выдержать, приняв твердое намерение быть умеренным в похвалах. Довольно было одной фразы Глажиев[ского], сказанной необыкновенно кротким тоном смирения:

- Вы, кажется, преувеличиваете достоинства моего романа?

И добродушный Мерцалов, вспыхнув, принялся доказывать, почему считает "Каменное Сердце" художественным, великим, гениальным произведением. Глажиевский время от времени бросал словечко (не без умыслу, как начало казаться Тросникову), которое производило действие масла, влитого на огонь: Мерцалов горячился еще более и, забывая всякую умеренность в выражениях, повторил снова и торжественно вчерашнюю фразу, что он за "Каменное Сердце" не возьмет всей русской литературы!

- Да вот увидите! я буду писать: тогда только раскроется все великое художественное значение "Каменного Сердца". Это такой роман, о котором можно написать целую книгу, вдвое толще его самого!

- Полноте, Григорий Александрыч! Вы, право, так ко мне добры... да что ж тут напишешь! Признаюсь, приведись на меня, я не нашел бы, чем наполнить и коротенькую рецензию. Похвала коротка, - а если растянуть ее, выйдет однообразно...

- Это только доказывает, - не без маленькой гордости отвечал Мерц[алов], - что вы не критик и взялись бы не за свое дело. Разбирать подобное произведение - значит выказать его сущность, значение, при чем легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясно и громко говорит само за себя; но сущность и значение подобного художественного создания так глубоки и многозначительны, что в рецензии нельзя только намекнуть на них.

- Ну, это ваше дело, ваше дело! - отвечал Глаж[иевский], давая знать, что он совершенно убежден доводами критика.

Беседа в этом роде продолжалась еще часа полтора. Прощаясь с Глаж[иевским], Мерц[алов] объявил, что надеется очень скоро его увидеть опять у себя.

- На днях я соберу у себя кой-кого из моих приятелей - и мы введем вас в наш литературный круг. Люди все очень хорошие, - я готовлю им хорошее наслаждение: мы прочтем "Каменное Сердце"...

Через три дня Глаж[иевский] действительно получил записку след[ующего] содержания:

"Любезный Осип Мих[айлович]! У меня собралось сегодня несколько хороших приятелей, они все будут рады познакомиться с Автором "Каменного Сердца", которое вы будете так добры прочтете нам и прочее, пр[очее].

Мерцалов".

По прочтении записки, лицо Глаж[иевского] вытянулось в длинный вопрос: итти или нет?

..............................................................................

Весть о новом гениальным романе, о новом литературном гении с необыкновенной быстротою разнеслась в литературном кружке, центром и светилом которого был Мерцалов.

"Каменного Сердца" в руках, из которой он тотчас же начинал читать отрывки, восхищаясь ими и отдавая должную дань удивления таланту автора.

Литературный кружок, составившийся около Мерцалова, заключал в себе все, что тогда в литературе было молодого, талантливого и благородного. Но кроме литераторов к нему принадлежало несколько лиц, ничего никогда не писавших, и которые вероятно никогда ничего не напишут. Тем не менее они однако ж не имели другого круга, кроме литературного, в котором и проводили все свое время, свободное от служебных или других занятий.

Их терпели там, да и попали они туда, благодаря покровительству Мерцалова или другого литератора, имевшего авторитет, вступление их в литературный круг всегда оправдывалось какими-нибудь достоинствами, которые открывали в них меценаты, а за ними и другие. "Он хотя и не пишет стихов, но он поэт в душе, - говорили про одного. - Посмотрите, как он понимает прекрасное! Как умеет подметить каждую тончайшую черту в поэтическом произведении!" Другого именовали благородной личностью, удивляясь его широкой способности сочувствовать прекрасному, рассказывая о нем все один и тот же анекдот в доказательство его необыкновенной нравственной силы. В третьем признавали необыкновенный юмор. Особенно много было таких, которые умели сочувствовать, почему их и можно назвать "литературными сочувствователями". В самом же деле они были добрые малые, большей частию совершенно безразличные, умевшие сделаться необходимыми светилам кружка кто по своим связям, кто по богатству, а кто просто по особенной угодливости и уменью льстить.

Поэт в душе был богат - и вся компания раз в неделю у него ужинала с шампанским и трюфелями. Кроме того, в важных случаях он давал деньги взаймы, чем литераторы с кредитом нравственным, но не существенным, не упускали пользоваться.

Благородная Личность, отличавшаяся необыкновенной наклонностию ко сну, апатии и тучности, умела сделаться необходимою благодаря своей ловкости и неутомимости в исполнении поручений. Нужно ли достать книгу, заказать в долг платье, устроить дело с книгопродавцем, заставить кого-нибудь задать обед и пригласить именно тех-то и тех-то, занять денег, - благородная личность бросала собственные дела и с жаром спешила выполнить желание поручителя, разумеется, если он был человек с весом. Если литератор уезжал куда-нибудь далеко и имел нужду в корреспонденте: никто и никогда не мог быть надежнее благородной личности. С непостижимым жаром бралась она извещать вас обо всем, что делается в литературе в ваше отсутствие, управлять вашими крестьянами, если они имеются в Петербурге, посылать вам ваши любимые сигары. И делала она все с такою готовностию, любезностию, так бескорыстно, так исправно, что слава "благородной личности" росла с необыкновенной быстротою и, не довольствуясь литературным кругом, начала проникать уже в другие круги.

Скоро она открыла ему дорогу в более широкую сферу деятельности, где благородная личность и не замедлила проявиться в таком блеске, что описание подвигов благородной личности в своем месте наших записок составит несколько отдельных глав, а может быть, и целый том.

Художественная Натура отличалась почти тем же, чем и поэт в душе, с тою только разницею, что ужины, которые с стесненным сердцем давала она иногда, чтоб поддержать свое достоинство, были невероятно плохи, а деньги ссужала она с большим трудом, малыми суммами, и при том не иначе, как под верные залоги, взимая изрядные проценты.

Практическая Голова, принимавшая участие в одной акционерной компании, разошедшейся "вследствие неблагоприятного оборота дел" и приславшей своим акционерам вместо дивиденда счет, по которому приходилось приплатить порядочную сумму, - практическая голова брала тем, что помогала литераторам, как людям трудящимся и способным приобретать, в крайних случаях извертываться их же собственными средствами и доставать денег, когда уже другим путем достать их не было возможности. Она зналась с книгопродавцами, хорошо знала моральный кредит каждого литератора - и действительно между ними была самая практическая голова.

Элемент Светскости держался тем, что приносил собранные, впрочем, из третьих рук, новости и сплетни из светского круга, до которых все вообще литераторы весьма падки.

Библиотека снабжала литераторов редкими и дорогими изданиями и вообще всякими нужными книгами.

Газета дополняла Элемент Светскости: это был человек, с утра до ночи шатавшийся по разным петербургским кругам, выслушивавший и тотчас вписывавший в свою книжечку даже все, что доводилось услышать на улице.

Наконец,Всесторонняя(она же и восприимчивая)Натура брала тем, что все знала, все видела, всему сочувствовала и всем наслаждалась, глубоко воспринимала в свое широкое лоно каждое явление жизни, произведение пера, резца и кисти и, подобно пчеле, собирала со всего сок наслаждений. Так о нем говорили, замечая, что счастливая способность его всем наслаждаться, все понимать, всему сочувствовать, не отдаваясь ничему исключительно, достойна зависти. В самом же деле он приобрел вес тем, что три года пространствовал за границей, был в Париже и Лондоне, видел все замечательные картинные галереи и обладал необыкновенным нахальством говорить обо всем, - хоть о китайской грамматике, - резко, решительно, с ученым видом знатока.

Таковы были разнородные элементы, составлявшие ту часть кружка, которым мы дали название литературных сочувствователей. Между ними были два-три человека ученых (к ним принадлежала всеобъемлющая натура), которые были бы у места во всяком кругу; остальные были решительно безразличны и, кроме исчисленных средств, держались в литературном кругу неистощимой и подобострастной лестью, раболепством и угодливостью, доходившей до того, что многие почитали счастьем, если литератор поручал им переписать свое сочинение, и уверяли, что, исполняя работу, чувствовали восторженный трепет и проливали слезы умиления; другие подвергались добровольному унижению, выдерживая довольно неприятные сцены, когда Мерцалов, раздражавшийся довольно скоро, находился в моменте распадения; в такие минуты он не почитал неудобным объявить некстати пришедшему литературному сочувствователю: "убирайтесь вон" или встретить другого таким образом:

- Куда вы к чорту пропали? Мне нужен был до зарезу "Conversations Lexicon": я посылал к вам три раза. Вечно вас нет, когда нужно, а как не до вас - вы тотчас тут как тут! И чего вы пришли, я просил не вас, а лексикон. Принесли?

- Нет, отдан Лыкошину.

- Отдан? вечно так! И кто вас просил отдавать!

Бедный сочувствователь молчал, не осмеливаясь напомнить даже, что библиотека принадлежит ему и что он волен распоряжаться своими книгами.

Если ужин, данный сочувствователем, оказывался дурен, ему тотчас же делался строжайший выговор:

- Подошвы, батюшка, подошвы! - кричал один, вздев на вилку котлету, и подносил ее к носу хозяина.

- Уксус! - говорил другой, пробуя сотерн.

И так далее5.

Иногда кончалось тем, что хозяина приводили в слезы. Но страсть к литературному кругу скоро подавляла в нем претерпенное унижение, и через неделю он снова созывал приятелей ужинать.

- Смотрите! - говорили ему в один голос приглашаемые. - Смотрите!

- Смотри! - возглашал басом Парутин, говоривший всякому без исключения "ты", выразительно грозя пальцем амфитриону.

Впрочем, страсть некоторых литературных сочувствователей созывать литераторов, которые в таких случаях обыкновенно осведомлялись, будет ли ужин, доходила до такой степени, что они стоили такого обхождения.

Человек ограниченный, редко и неохотно допускаемый в литературный круг (хотя в горячих усилиях добиться такого счастия он даже ездил за границу, при совершенном незнании французского языка), желая сблизиться с литераторами, изъявляет желание дать им ужин. Он робко сообщает свое требование Парутину.

- А ужин будет? - угрюмо спр[ашивает] Парутин.

- Будет, будет.

- С шампанским?

- Как же!

- Смотри, чтоб шампанского было довольно.

- Будет, поверьте, будет. Только позвольте вас спросить: жена моя также желает видеть литераторов... Ну, понимаете, ей интересно: она может присутствовать?

- Жена? - восклицает Парутин. - Жена! Никогда! Чтобы духу ее не было!

- Но она потом уйдет; ей только посмотреть...

- Ни, ни, ни! - возражает Парутин, грозно поводя чубуком, который у него в зубах.

- Жены не надо, слышишь? и детей не надо… Слышишь!

И робкий сочувствователь гонит со двора жену и детей, чтоб только иметь честь потчевать ужином господ литераторов.

Юные сочувствователи, находящиеся еще под опекой папенек и маменек, иногда также поддаются желанию созвать литераторов, долго борются они с искушением; наконец, все, по-видимому, устроено хорошо; комната их, к счастию, особо, в третьем этаже, и притом родителей нет дома. Сочувствователь спешит воспользоваться благоприятным случаем и созывает компанию.

Пир в полном разгаре; только что поужинали, шампанское льется рекою, и под его живительным влиянием разговор все становится одушевленнее; наконец, начинается горячий спор, постепенно переходящий в крик.

и все в минуту умолкает, устремив вопрошающий и недовольный взор к сочувствователю, как полотно, бледному и трепещущему. Воцаряется глубокая тишина, посреди которой подобно грому раздается грозный, раздражительный голос старика:

- Мальчишка! Что ты делаешь? Мальчишка! А вы, господа...

- Папенька! честь имею представить вам моих приятелей: г. Решетилов - автор "Каменного Сердца"; наш знаменитый критик Тросников, Мерцалов - тоже критик, Лыкошин - переводчик Кальдерона... и всего!6

Несчастный! он думает знаменитостию своих гостей смягчить гнев раздраженного родителя. Но родитель грозно прерывает его восклицанием:

- Молчать! Убирайся спать, мальчишка! Прошу покорно: вино! лампы! канделябры!

Он подходит к лампе, к канделябрам и тушит их. Комната остается в полумраке, и только свеча в руках старика тускло освещает ее...

Гости хватают шляпы и гурьбой уходят, сопровождаемые грозным ворчанием старика, который не соблюдает разборчивости в выражениях ни касательно их, ни касательно своего сына, которого он угрожает просто посечь.

- Да и гостям твоим надо бы то же! - кричит он так громко, что уходящие гости слышат.

Проклиная юного сочувствователя, гости расходятся с хохотом.

Юный сочувствователь долго потом не показывается в литературном кругу, пока, наконец, важная услуга Мерцалову или какая-нибудь чрезвычайная новость, ему одному известная, снова не раскроет ему дверей туда.

[V]

Такова была меньшая и неглавная часть кружка. Литераторы... Но пусть не думает читатель, что я намерен теперь представить глазам его ряд светлых, безукоризненных портретов, в пример и назидание непишущего человечества. Человек всегда человек и будет всегда человеком, как сказано в одной глубокомысленной рецензии... Мелкие слабости, ничтожные побуждения, низкие чувства так же причастны людям, пишущим хорошие книги, как и людям, читающим их. Как и самые простые смертные, они


Сплетничали и злословили,
Хвастали и завидовали.

И сплетни их были тем непростительнее, что они прекрасно знали и здраво судили, до какой степени такое ремесло унизительно. И тем ужаснее, что под видом участия к вам, во имя справедливости, во имя новых и светлых идей, они почитали своим правом вмешиваться в ваши дела; входить в анализ вашей домашней жизни; без спроса и позволения давать вам советы, сначала косвенные, а если вы недогадливы, то и прямые, поражавшие и оскорблявшие вас грубой, непрошенной откровенностию и бесцеремонным прикосновением к таким сторонам вашей жизни, даже вашего сердца, которые и самой деликатной рукой не могли быть тронуты без боли и оскорбления. И боже мой! К чему приходили слабые характеры, поддававшиеся их влиянию! Чему подвергались люди, благоразумно заключившиеся в заколдованный круг, куда не допускался посторонний нескромный глаз! Ужасна была участь последних: их называли тупоголовыми, отсталыми, чуть не раскольниками; не зная ничего верного о них; сплетничали вдвое более, чем о тех простодушных, которые сами подали оружие и подставляли голову; в бессильной злобе изобретали небывалые факты, предрекали им разорение, считали в их кармане каждую копейку; им писали колкие намеки и даже выговоры, отсутствующие светила и, наконец, придирались к маленькому лбу, неспособному вмещать обширного ума, отрицали в них талант, не помня собственных недавних восхвалений, не справляясь с общим мнением!

Но положение первых было поистине еще ужаснее: каждый факт, каждая мелочная черта их жизни делались тотчас общим достоянием. Избави бог, если случалось что-нибудь с ними особенное, не ежедневное!

Люди не светские, никуда не выезжающие, редко бывающие даже в театре, они радовались, как празднику, такому событию и (добросовестно) считали своим долгом принять в нем участие. Уже не одна непишущая часть кружка, но весь кружок до последнего своего звена превращался в самых жарких, бескорыстных, великодушных сочувствователей.

Бедной жертве сочувствия никуда невозможно было показаться.

При появлении его дамы с грустию, чуть не со слезами, смотрели ему в глаза и потом медленно опускали голову.

Сочувствователи поникали головой, вздыхали, грустно пожимали плечами и были в разговорах с ним уступчивее.

Как только он уходил, тотчас проносился общий вопль сожаления, такого искреннего, такого теплого, что, случись тут посторонний зритель, - он должен был неминуемо расплакаться. Потом начинались толки:

- Бьет, бьет! Я сам видел... я пришел к ним, а он вышел ко мне с красными глазами.

- Может быть, он спал?

- Нет, нет! Какое спал! У него и щека одна немного припухла...

- Да чего тут много толковать! Я пришел к ним; в столовой никого нет; так как я вхожу без доклада, то я пошел дальше - в гостиную, в детскую. Наконец, вхожу в спальню - и ужасная картина представилась моим глазам: он сидит на полу, прислонившись лицом к кровати, а Наталья Карповна страшно топает ногами и кричит: "Так ты не хочешь, так ты не хочешь?" Чего не хочешь, уж я не знаю, только волосы у ней были растрепаны, и лицо пылало, как у фурии.

- Ах, несчастный!

В самом деле, участь несчастного, сделавшегося жертвой сочувствия, с каждым днем становилась ужаснее. О нем говорили: и элемент светскости, и всеобъемлющая натура, и симпатическая натура, и поэт в душе; о нем кричал даже Мальчишка, рассказывая, что сам видел, как Лыкошин подрался при нем с своей женой и не показывается теперь, потому что у него один глаз подбит. И "благородная личность", отводя в сторону приятеля, с грустью шептала, качая таинственно головой:

- Мы с женой сегодня целую ночь не могли уснуть.

- А что?

- Бедный, бедный Лыкошин! - и прочее.

И симпатическая натура, испугавшись урчания в желудке и отказываясь пить шампанское, говорила:

- Не могу, друг мой, не могу! Положение Лыкошина мучит меня.

- Положение Лыкошина, положение Лыкошина! - и начиналось беспокойство только о положении Лыкошина.

- Что же, однако ж? - замечал господин, любивший придавать всему таинственный громадный колорит. - Отчего он молчит? Отчего он не хочет облегчить души своей, открыв тайну своим друзьям? Надеюсь, он знает, что мы его друзья, что мы желаем ему добра и готовы сделать все, что только можно. Помочь советом, даже самим делом. Я пойду, я непременно вызову его: пусть выскажется; на что же мы и друзья его...

И он шел к нему и после небольшой прелюдии говорил ему:

- Послушай, Лыкошин: ты знаешь, как я люблю тебя...

Лицо бедной жертвы сочувствия покрывалось смертельной бледностью; она усиливалась молчать, но пытливый и неотвязчивый приятель добивался-таки своей цели. Уверенный, что сделался теперь человеком интересным, он, не справляясь со временем, смело шел теперь к мудрецам первой величины и сочувствователям и каждому пересказывал тайну Лыкошина, начиная так:

- Ну, я был у него. Сцена была тяжелая. Я плакал. Никогда еще я не выходил ниоткуда с таким тяжелым, безотрадным впечатлением.

Обнадеженные его успехом и другие начинали заходить к несчастному. Он крепился, упорно молчал. Но следствие становилось все смелее и настойчивее, сожаление, делалось явным, намеки становились уже вовсе недвусмысленными. В то же время летели письма к отсутствующим мудрецам и сочувствователям с подробным описанием драки [и] бедственного положения сочувствователя.

И спустя несколько дней, несчастный начинал получать письма двусмысленного щекотливого содержания, в которых уверяли, что его любят, что он пользуется общим уважением, что никто к нему не переменился и что, если он вздумает приехать, его ждет самый блестящий прием, и все кончалось намеками, далеко не двусмысленными, - и которых целию было - утешить, успокоить его!

видел, что уже поздно скрываться, что все уже известно, приятели приставали все настойчивее, и под конец, в заключение какого-нибудь обеда или ужина, когда любопытство, разгоряченное шампанским, становилось настойчивее, совершался последний позорный акт сочувствия. Несчастный, осажденный со всех сторон, во всеуслышание рассказывал свой позор.

Начинался другой период, - период явного сочувствия, советов, бесцеремонного вмешательства, - но не лучше ли мы сделаем, если опустим завесу, которую чуть приподняли?..

[VI]

К Мерцалову начали забегать каждое утро раздражаемые молвой о необыкновенном литературном явлении. И он каждому охотно рассказывал подробности как о самом авторе, так и о произведении его, скрашивая свои сведения отрывками из "Каменного Сердца", которое, как он сам говорил, сделалось его настольною книгою. В самом деле, он не выпускал рукописи из рук и в разговорах своих беспрестанно цитировал выражения нового писателя, что, впрочем, делал каждый раз по прочтении замечательной книги: так впечатлителен был его ум. В подтверждение своих похвал он читал и перечитывал перед сочувствователями места из "Каменного Сердца", и многократно повторенное чтение, наконец, [так] притупило его вкус, что он стал находить превосходным даже и то, что сначала находил недостатком в "Каменном Сердце".

- В этом удивительном сочинении, - говорил он, - нет недостатков. В нем все строго обдумано, соображено и выполнено так художественно, что то, что с первого раза кажется как будто натянутым, не идущим к делу, - вглядитесь пристальнее, вы увидите, что недостаток не в ослаблении таланта автора, а в вашей собственной неспособности и ограниченности обнять во всей полноте и ширине художественное произведение. Такова его глубина, что только по внимательном чтении открывается оно во всей глубине и высоте широкого своего содержания... и вы видите, что тут не один роман, но пять, десять, двадцать романов; развейте любую страницу - и выйдет прекрасная вещь, которая могла бы составить славу писателю с обыкновенным талантом!

Таких отзывов было слишком достаточно, чтобы взволновать не только сочувствователей, но и литераторов, которых мнение Мерцалова не могло не расположить в пользу нового автора.

- Слышали, слышали? - говорил встречному и поперечному Балаклеев, пробегая с своей обыкновенной торопливостью по Невскому. - В нашей литературе явился новый гений. Мы с Тросниковым первые открыли его; я его знал еще в детстве. Мы с ним приятели. Удивительная вещь! Мерцалов говорит, что он не читал ничего лучше в жизнь свою!

- Были у Мерцалова? - таинственно спрашивал тот, которого именовали Благородною Личностью, встречая другого сочувствователя или литератора.

- Был.

- Слышали?

- Слышал, как же, интересно прочесть...

знаете?

- Нет. А что?

- Жена моя очень интересуется его видеть. Мы не спали всю ночь.

- А что? Болен у вас кто-нибудь?

- Нет, слава богу, здоровы. Мы всю [ночь] говорили о "Каменном Сердце". Мерцалов прочел мне одну сцену. Я рассказал жене. У нее такая впечатлительная, симпатическая натура! Не могла уснуть.

- Ах, ты не поверишь, Лыкошин, что я скажу! - восклицал сладеньким, протяжным голосом Элемент Светскости своему приятелю.

- Что такое?

- Мерцалов открыл гения...

И проч.

"К[аменном] Сер[дце]".

- Будете в пятницу у Мерцалова?

- Буду. А вы?

- Как же! Еще бы! - и проч.

Наконец, наступила и пятница.

***

способ разогнать гостей - пустить такой слух. Журналисты избегают чтений, отговариваясь недостатком времени; литераторы разъединились и редко сходятся; не то, что прежде, когда существовало несколько таких домов, которые как будто и процветали единственно с тою целью, чтоб служить приютом литераторам, и которые потому назывались литературными отелями: литератор мог приходить туда когда угодно, делать что угодно: если он хотел есть, ему хоть в полночь начинали варить и жарить; хотел спать - ему клали под голову мягкую подушку и ходили около него на цыпочках; разговаривали не иначе как шопотом; хотел говорить - его слушали с подобострастием, улыбались каждому его слову, и все семейство сбивалось с ног, спеша предложить ему кто варенья, кто любимых крендельков к чаю, кто папирос.

Без голоса и без слуха ему иногда вспадала мысль петь итальянские арии, и семейство слушало его с восхищением и клялось, что не пойдет уже в оперу, и рассказывало потом знакомым, что вчера у них дома была опера. Литературные сочувствователи сделались редки и тоже заняли у литераторов пренебрежение к чтению. Только в мелких литературных кружках процветают еще чтения; литераторы-дилетанты тоже до них большие охотники, не совсем, впрочем, бескорыстные: заманив литераторов известием, что у них будет прочтено замечательное сочинение, они действительно уступают сначала роль автору, интересующему литераторов, но потом, когда он кончит чтение (что случается иногда уже к полуночи), дилетанты скромно уведомляют, что у них тоже есть новинка, которую они желали бы прочесть, чтобы воспользоваться советами таких избранных и опытных судей. И под видом советов, которым не следуют, они начинают мучить литераторов своим собственным произведением иногда до трех и до пяти часов ночи.

Но в ту эпоху, к которой относится наш рассказ, чтения литературные процветали. Причиною тому было отчасти, что Мерцалов, дававший направление вкусам кружка, действительно любил свое дело, и явление каждого нового таланта составляло для него праздник; он носился с ним, как с собственным детищем, - и не только раз, но десять раз готов был его слушать, а отчасти потому, что массу кружка составляли люди очень молодые. В пятницу часов в семь к Мерцалову сбежалось все, что принадлежало к кружку и имело какое-нибудь право присутствовать. Даже явилось несколько таких лиц, посещением которых Мерцалов был вовсе недоволен.

Тут был, говоря слогом модных нувеллистов, и ты, литератор...7

[VII]

человека.

Этот молодой человек, не литератор и не художник, представлял собою особенный тип литературных сочувствователей.

Роль его состояла в сопровождении литературных и других знаменитостей, почему и называли его Спутником. Бог знает, как случалось, но лишь разносилась молва о новой знаменитости - он уже находился неотлучно при ней; был даже с нею в коротких 8 отношениях, которые, впрочем, имели странный, несколько подозрительный характер: не дружеские и не приятельские, они скорее напоминали умилительные отношения скромного, расторопного и понятливого подчиненного к милостивому начальнику. И действительно, было почти так.

Гениальному человеку, в пылу торжеств, славы и поклонения, конечно, не могла льстить короткость с неизвестным маленьким человеком, но Спутник с первого визита умел сделаться необходимым ему обязательною и многостороннею услужливостию.

в сплетни и закулисные тайны еще мало знакомого ему литературного кружка.

Прибегал к нему немедленно с каждым нумером журнала и листком газеты, в которых говорилось о гениальном человеке.

Вытверживал наизусть и делал общим достоянием остроты и достопримечательные изречения гениального человека, произнесенные в кругу двух-трех приятелей.

Был посредником между гениальным человеком и теми, которые желали с ним познакомиться, дать ему обед, равно и теми, у которых он желал занять, и в подобных случаях.

Если гениальный человек желал пустить в ход такую мысль о своем сочинении, которую ему самому неловко было высказать, он сообщал ее Спутнику. И догадливый Спутник понимал, что с ней делать.

Если читалось сочинение новое, восклицал в известных местах: "тс, тс!.. сейчас начнется превосходная сцена!.." И внимание слушателей удвоивалось.

И прочее.

Как будто в вознаграждение столь бескорыстных и многосторонних услуг косвенные лучи славы, осенявшей чело гениального человека, падали на Спутника, доставляя ему своего рода выгоды.

- Вы знаете, с кем я сейчас шел? - спрашивал он, встретив литератора.

- С Решетиловым!

- А, вы с ним знакомы!

- Как же, мы приятели. Хотите, я приведу его к вам?

- Сделайте одолжение!

- Да хоть завтра.

И таким образом Спутник попадал наконец к литератору, который знал его уже десять лет, но никогда не приглашал.

- Владимир Петрович! Владимир Петрович! - кричал Спутник журналисту, который, завидев его, опрометью бросался в сторону. - Владимир Петрович!

- Что? - сердито спрашивал журналист, оборачиваясь, но не останавливаясь.

Журналист останавливался.

- Я уговаривал его, чтоб он отдал ее в ваш журнал.

Журналист быстро подходил к Спутнику и, любезно подавая ему руку, говорил:

- Здравствуйте! Что же он?

- Сделайте одолжение.

- С удовольствием; непременно! да я просто скажу ему: "если не отдашь повести Томачевскому, я больше не друг твой!"

- Очень обяжете. Когда же я могу получить ответ?

- Да когда вам угодно; хоть завтра. Только где мы встретимся?

Встретив актера, пользующегося славою (до бесславных актеров, сочинителей, журналистов ему не было нужды; он отзывался о них презрительно, с кислой гримасой), он спрашивал:

- Скоро ваш бенефис?

- Да не знаю еще! - небрежно отвечал актер, едва удостоивая его поклоном. - А что?

- Знаете, Решетилов...

9

Словом, Спутник так мастерски пользовался знаменитостью своего друга, что оставалось жалеть, почему он лишен собственной, - как иногда жалеешь голодного бедняка, искусно трактующего о размещении и употреблении чужих капиталов. Фразы: "Мы с Решетиловым", - "Я вчера работал, вдруг входит Решетилов", - "Новость, важная новость: Решетилов пишет новый роман; я слышал две главы: превосходно!" - "Знаете, что сказал Решетилов о вашей повести?" - "Какой странный характер у Решетилова", - такие и подобные фразы не сходили с его языка, доставляя ему улыбку, внимание, ласковый прием у людей, которых общества он добивался. А пообедать у журналиста или известного литератора, пройтись с ним по Невскому или проехаться в его коляске, такие события составляли светлые точки в жизни Спутника, благоразумно сознавшего, что ему не дано блистать собственным светом. К неприятным и продолжительнейшим эпохам его жизни принадлежали те, когда великий человек спивался и умирал или надменно покидал своего преданного друга, или, наконец, нисходил в ряды обыкновенных смертных.

В таких горестных случаях Спутник мгновенно исчезал, оставляя в литературном кругу одно воспоминание, столь же смутное, как и его личность.

Как случилось, что Спутник сблизился с Решетиловым, никто не знал; но, когда они явились вместе, никто не удивился; все как будто ждали такого события и безусловно покорились ему.

…………………………..............................................................................................................

2 В рукописи оставлено свободное место, чтобы впоследствии вписать сюда заглавие книги.

3 На полях написано: "Кто так начинает…"

4 Здесь зачеркнуто интересное место: "Что ему, какая нужда до меня, до моей физиономии; он прочел произведение, сделал свое заключение - ну, и пусть пишет, пусть пишет, как говорил - хоть целую книгу. А до автора какая нужда!.." Тросников невольно улыбнулся, поняв, в чем дело: очевидно было, что Глажиевский боялся своей физиономией разрушить эффект своего произведения, хотя подобный страх был довольно основательный".

5 За этими словами в подлиннике следует недописанная фраза: "В заключение некто Парутин, человек с строгими и непреклонными правилами, щеголявший правдивостью"...

которого весь кружок принимал участие.

7 Здесь, к сожалению, рукопись обрывается, и изо всех лиц, посетивших Белинского, в дальнейшем описаны лишь Тургенев и Анненков; приводим этот обособленный отрывок.

8 В рукописи описка: "которых".

9 Выше зачеркнуто: "Актеру он обещал, что посоветует Решетилову отдать драму ему в бенефис".

Вступление
Каменное сердце

Главная