Приглашаем посетить сайт
Клюев (klyuev.lit-info.ru)

И.В. Вдовенко. Стратегии культурного перевода.
2. "Бармалей" в контексте времени - сатирическое, пародийное и аллюзивное содержание сказки.

Итак, при явном присутствии основных конструктивных элементов "Крокодила" в "Бармалее" мы наблюдаем смену модели. Что стоит за ней?

До "Крокодила", по общеизвестному выражению Тынянова, в детской сказочной литературе "улицы совсем не было". Недаром, "детские" журналы, в которые Чуковский предлагал свою поэму, с негодованием от нее отказывались. Новые герои этой сказки, новые ритмы, отсылки к новым для "детской литературы" источникам, короче, все то, что впоследствии заставит многих исследователей литературы ставить "Крокодил" в один ряд с "Двенадцатью" Блока, действительно не могли иметь отношения, появиться на страницах какого-нибудь "Задушевного слова".

Все это так, но давайте посмотрим, кто эти первые "уличные" герои Чуковского? Ляля - тихая девочка "из хорошей семьи", гуляющая по улице исключительно в сопровождении няни. Ваня - "герой из буржуазного дома", главная "героическая" характеристика которого:


Он боец,
Молодец,
Он герой
Удалой:
Он без няни гуляет по улице.

Здесь разница между Ваней и Лялей "Крокодила" и Таней и Ваней "Бармалея" очевидна. Таня с Ваней не просто гуляют по улице без няни, они, в основе своей уличные, "рабоче-крестьянские" дети, способные "понаставить фонарей" любому встречному буржую и под конец разошедшиеся, "расшалившиеся" настолько, что остановить их может уже только "всамделишный" людоед.

Ваня Васильчиков - усмиритель Крокодила, дарующий мир и людям, и животным, - собирательный "героикомический" образ. Однако Ляля, которую он спасает, имеет своим прототипом вполне конкретную девочку - дочь близкого друга Чуковского, художника и издателя Зиновия Гржебина, о чем Чуковский сам рассказывает на страницах дневника:

"В моей сказке "Крокодил" фигурирует "милая девочка Лялечка"; это его [Зиновия Гржебина] дочь - очень изящная девочка, похожая на куклу.

Когда я писал "А на Таврической улице мамочка Лялечку ждет", - я ясно представлял Марью Константиновну [жену Гржебина], встревоженную судьбою Лялечки, оказавшейся среди зверей"130.

Жили Гржебины на Таврической улице "в роскошной большой квартире"131, в которой неоднократно бывал Чуковский. После 1917 г. жизнь в этой квартире, кажется, только улучшилась. Детям давали "отменное" образование, приглашали для занятий с ними лучших педагогов, учили танцам, музыке, живописи, устраивали "детские вечера". Вот, например, запись из дневника Чуковского от 17 марта 1919 г.:

"Был вчера с Лидочкой у Гржебина [...] поразительное великолепие. Вазы, зеркала, Левитан, Репин, старинные мастера, диваны, которым нет цены, и т. д. [...] Вокруг него кормится целая куча народу: сестра жены, ее сынок (чудный стройный мальчик), мать жены (Ольга Ивановна), еще одна сестра жены, какой-то юноша, какая-то седовласая дама и т. д. [...] Новенький детеныш Гржебина (четвертый) мил, черноглаз, все девочки, Капа, Ляля, Буба, нежно за ним ухаживают. А какое воспитание дает он этим трем удивительным девочкам! К ним ездит художник Попов, зять Бенуа, и учит их рисовать - я видел рисунки - сверхъестественные"132.

Или выдержка из мемуаров Н. Тихоновой - дочери руководителя "Всемирной литературы" (издательства, в котором Гржебин был с 1918 г. директором), относящаяся к тому же времени:

"В квартире на Таврической улице его большая семья жила весело, и все было направлено на благополучие детей. Три дочери [...] преинтересно играли в шарады и танцевали в нарядных костюмах. К ним на дом регулярно приходил учитель танцев [...]. В этот день наш общий друг Юрий Павлович Анненков репетировал с их двоюродным братом Юрой американский танец с тросточкой. Он же, разложив на полу громадные листы бумаги, раскраивал их квадратами и объяснял, как исполняются театральные декорации"133.

В то же самое время Таврический сад - место прогулок Капы, Ляли и Бубы (место предположительного "пленения" Ляли Гориллой в "Крокодиле") - был полон и совсем другими детьми. Так, Гиппиус, жившая в этот период с Гржебиным в одном доме ("живет в нашем доме"), записывала в дневнике:

"Утрами по зеленой уличной траве извиваются змеями приютские дети, - "пролетарские" дети, - это их ведут в Таврический сад. Они - то в красных, то в желтых шапчонках, похожих на дурацкие колпаки. Мордочки землистого цвета, сами голоногие. На нашей улице, когда-то очень аристократической, очень много было красивых особняков. Они все давно реквизированы, наиболее разрушенные - покинуты, отданы "под детей". Приюты доканчивают эти особняки. Мимо некоторых уже пройти нельзя, - такая грязь и вонь. Стекла выбиты. На подоконниках лежат дети [...] Самые маленькие играют сором на разломленных плитах тротуара, под деревьями, или бегают по уличной траве, шлепая голыми пятками. Ставят детей в пары и ведут в Таврический лишь по утрам. Остальное время дня они свободны"134.

"посещавших" в это время Таврическую (запись об обыске на квартире у Гиппиус и Мережковского):

"На втором обыске женщин не было. Зато дети. Мальчик лет 9 на вид, шустрый и любопытный, усердно рылся в комодах и в письменном столе Дм. Серг. Но в комодах с особенным вкусом. Этот наверно "коммунист". При каком еще строе, кроме коммунистического, удалось бы юному государственному деятелю полазить по чужим ящикам! А тут - открывай любой. - "Ведь, подумайте, ведь они детей развращают! Детей! Ведь я на этого мальчика без стыда и жалости смотреть не мог!" - вопил бедный И. И. в негодовании на другой день"135.

Чуковский в своих дневниках, естественно, ничего подобного не записывает. Но "не записывает" не означает "не видит". И когда еще через три года ему предлагают "осоветить" юных героев "Крокодила", перенести действие в современный Петроград, сделать Ваню комсомольцем, на свет появляется "Бармалей", воспринимаемый в этом контексте скорее как сатира на подобное предложение. Или как пародия на его возможное "буквальное" исполнение.

***

Сатирические, пародийные элементы сказок Чуковского обсуждались уже неоднократно. Даже известная статья Крупской не обошлась без обвинения автора в неуместной пародийности. И хотя факты, изложенные в данной статье, "не подтвердились", пародийность многих составляющих "Крокодила" (равно как и иных, более поздних сказок Чуковского) не подлежит сомнению. В особенности сегодня, после появления ряда блестящих исследований, вскрывающих многочисленные "подтексты" детских поэм Чуковского: статей М. Петровского, Б. Гаспарова136, М. Безродного137 и др.

"Бармалей" в этом смысле не исключение, а, наоборот, возможно, наиболее яркий пример. Мы уже говорили выше (цитируя наброски к предисловию из первого варианта "Бармалея"), что сама эта поэма во многом задумывалась автором как пародия: оперетта, состоящая "из целого ряда лирических арий, соединенных пародийно воспринятой драматической фабулой". Несколько таких "арий" (а именно - арии детей, чьи сатирические или пародийные образы, как нам кажется, во многом проливают свет на содержание поэмы в целом и способствуют получению ответа на интересующий нас вопрос об "изменении модели") мы проанализируем чуть позднее. Сейчас же попробуем ответить на вопрос, что за "пародийно воспринятую фабулу" имеет в виду Чуковский?

Попробуем еще раз отвлечься от известных нам с детства сюжетов и героев Чуковского и еще раз ответить, для чего внутри достаточно простой по конструкции фабулы "Бармалея" (дети убегают в Африку, шалят, Бармалей их пытается съесть, крокодил спасает) вставляется эпизод с прилетом Айболита? Что это вообще за "добрый доктор Айболит", почему он вдруг прилетает на самолете, и зачем он нужен в сказке?

Выше, когда мы первый раз ставили перед собой эти вопросы, мы уже заметили, что Айболит приходит в сказку Чуковского непосредственно из книги Лофтинга, или точнее - из ее пересказа, в котором уже присутствуют многие конструктивные элементы этой "авторской" поэмы. Но, если именно о фабуле "Дулитла" идет речь, то в чем "пародийность" ее восприятия?

Для начала давайте еще раз взглянем на иллюстрации Добужинского к первому изданию "Бармалея". Мы уже говорили, что оригиналы книг Лофтинга (начиная с самой первой - "The Story of Doctor Dolittle" 1922 г.) издаются непременно с иллюстрациями автора. Персонаж, придуманный им, - толстый, добродушный доктор - в первой книге не столько описан в тексте, сколько дан в иллюстрациях.

Московское издание перевода Хавкиной 1924 г. иллюстрации эти воспроизводит. Ленинградское издание пересказа Чуковского 1925 г. от них отказывается, заказывая переделку "непрофессиональных" авторских рисунков профессиональному художнику. Чуковский, обычно придирчиво работающий с иллюстраторами, сам едет к Евгению Белухе (художнику, с которым он работал и в предыдущем, 1923 г. над иллюстрациями к другим "пересказам") "заказывать рисунки" 138. Но в результате, хотя рисунки Белухи к этому изданию и оказываются намеренно отвлеченными от иллюстраций Лофтинга, заглавный герой книги и после перемены имени остается тем же - толстым, лысоватым, добродушным "иностранным" звериным доктором в очках, фраке и цилиндре.

Как уже говорилось выше, непонятно, стоит ли стопроцентно доверять Чуковскому, рассказывающему о том, что "Бармалей" - это текст, написанный буквально "по рисункам". Но то, что "Бармалей" - текст, теснейшим образом связанный с рисунками, - вероятно, правда. В этом смысле не удивительно, что пародийность ключевого эпизода с Айболитом передается в том числе и через иллюстрации Добужинского.

Первое, что бросается в глаза при взгляде на рисунки Добужинского к первому изданию "Бармалея", - внешность Айболита. Толстый, лысый, гладко выбритый, во фраке с белой бабочкой, с цилиндром в руке и застывшей на лице улыбкой: перед нами герой Лофтинга, воспроизведенный художником столь близко к оригиналу, чтобы быть узнанным.

"Иностранность" Айболита в иллюстрациях Белухи (пусть и не совсем стыкующаяся с обрусением имени персонажа) обусловлена самим текстом - декларируемо переводным, "по Гаю Лофтингу", иностранному, американскому автору. Она - нейтральна. И даже, если можно так выразиться, доброжелательна (сказочный добродушный герой, проживающий где-то там, в не конкретизированном пространстве и времени).

Но в "Бармалее" (в отличие от прозаического, по Лофтингу, "Доктора Айболита") время и пространство конкретизированы самой финальной текстовой привязкой к недавно переименованному Ленинграду. И заимствуемый лофтинговский персонаж у Добужинского оказывается уже иностранцем явным и неуместным: в неуместном фраке с бабочкой, с неуместной самодовольно-туповатой улыбкой, согнувшимся на первом рисунке в неуместном полупоклоне перед Бармалеем, - не прогрессивным русским врачом-коммунистом из Ленинграда, куда (могло бы и для него быть - домой!) вернутся дети, и даже не просто абстрактным доктором, а именно героем иностранной книги, неизвестно откуда прилетевшим и неизвестно на каком основании что-то требующим от Бармалея.

Следующий рисунок, на котором Бармалей бросает Айболита в костер, демонстрирует еще и комичность этого персонажа - фалды фрака приподнимаются и оказывается, что ими были прикрыты две заплаты на штанах.

Этот штрих - заплаты на штанах - бесспорно карикатурен. Да и если сравнить сам настрой иллюстраций - Лофтинга и Добужинского (или даже Добужинского и Белухи) - то и тут у Добужинского будет заметна некоторая ощутимая карикатурность, пародийность самого персонажа. Прямолинейно добрый и простоватый у Лофтинга, он превращается в пародию на доброту, в эдакого заграничного, самоуверенного, лощеного болвана.

к которой было у Чуковского, вероятно, двойственное.

Книга Лофтинга - одна из книг в этом ряду. Рядом с ней - Мюнхгаузен (1923)139, Робинзон Крузо (1923)140, рассказы про пиратов, людоедов и краснокожих (1924)141, сказки Киплинга142. Рядом же - безымянный практически до выхода роман сына, один из шутливых вариантов заглавия которого (предложенный С. Дрейденом143) - "Остров сокровищ № 2"144. Все эти тексты в той или иной мере пересекаются с Лофтингом, проявляясь либо непосредственно в тексте "Доктора Айболита"145, либо - в пародическом ключе - в "Бармалее".

Так, мы можем заметить, что крокодил, глотающий все и вся, это не только исполняющий свою "глотательную функцию" Крокодил Крокодилович из сказки самого Чуковского, но и крокодил Киплинга, "улучшающий" слоненка ("Слоненок"), и крокодил Распэ, проглотивший льва (причем на гравюре Доре, воспроизводимой в издании "сокращенного текста" Распэ в переводе Чуковского, проглотивший практически целиком, а не только голову).

Особенно интересен с точки зрения "пародийности" сборник "Пираты. Людоеды. Краснокожие" (поскольку, если о Распэ, Дефо и Киллинге мы можем сказать, что они становятся для Чуковского спутниками на всю жизнь, то о "Бэване, Джэдде и Стрэнге", равно как и о Лофтинге в начале, сказать такого нельзя, они воспринимаются Чуковским-переводчиком скорее в качестве литературной "поденки"). Здесь и кровожадные пираты, один из которых (герой "Пойманного пирата"), "знаменитый пират Карамузо" - практически копия Бармалея (треуголка, ботфорты, борода, начинающаяся от глаз, заткнутый за пояс целый арсенал - пистолеты, ножи, сабли), и прячущиеся на острове злодеи, и перелет через океан на аэроплане.

Последний эпизод (рассказ "Подвиг авиатора") спародирован в "Бармалее" буквально. Герой этого рассказа, некто Чарльз Смит, авиатор, узнав "из лондонских вечерних газет", что его престарелый отец профессор Ричард Перси Смит находится в плену у людоедов, садится на самолет и одним махом перелетает через океан. Прибыв на остров, он обнаруживает там следующую картину: поляна, на ней разведен огромный костер, вокруг которого копошатся людоеды, а несколько поодаль - группа деревьев с привязанными к ним белыми пленниками.

"Нужно прогнать дикарей. Но как? Чарли поднялся на большую высоту, остановил мотор, камнем ринулся вниз и внезапно появился над поляной, в двух саженях от земли.

Это ошеломило людоедов, как молния. Они бросились кто куда врассыпную"146.

Не правда ли, знакомая нам по "Бармалею" картина: костер, раздуваемый людоедом, привязанные к деревьям пленники (пусть не в тексте, но на иллюстрациях - непременно) и неожиданно, в самый последний момент появляющийся в небе самолет с героем-спасителем. Только вот в отличие от бульварного, рассчитанного исключительно на подростков текста "из Бэвана, Джэдда и Стрэнга", людоед Бармалей самолета не пугается, не бросается наутек, а, наоборот, хладнокровно хватает спасителя и бросает его в тот же самый костер.

Иллюстрация Добужинского гораздо более экспрессивно, чем текст, передает ситуацию: Айболит летит в костер, явно получив от Бармалея пинка под зад. И в этом смысле он (со своим фраком и цилиндром) не просто лофтинговский "заграничный" персонаж (пытающийся окольными переводческими путями пробраться в молодую советскую литературу), получающий пинка от исконно нашего (топонимически) ленинградского пирата, но и ближайший родственник буржуев с советских агитационных плакатов 1920-х гг.

***

Итак, мы видим, что вставной эпизод с Айболитом, действительно, во многом является пародией - пародией на массовую литературу, на ее модели, на их внедрение в детское сознание, повсеместную практику 1920-х гг. по превращению западных "буржуазных" детских книг в книги для советских детей, на идеологические "плакатные" клише этой "новой", советской культуры, в которую "буржуазные" книги необходимо встроить.

Теперь посмотрим на "арии", исполняемые в "оперетте" детьми.

"Нам акула Каракула нипочем". Вторая (описывающая раскаяние, наступившее после встречи с превосходящим их по силе людоедом) - "Милый, милый Бармалей...". Обе эти арии имеют свои литературные источники. В обоих случаях - источники, содержание которых в общем содержании поэмы оказывается неслучайным.

Начнем с конца. "Милый, милый людоед" практически без изменений воспроизводит начальные строфы стихотворения А. Пчельниковой 1859 г. "Птичка":


- А, попалась птичка, стой!

Не расстанемся с тобой


- Ах, зачем, зачем я вам,
Миленькие дети?
Отпустите полетать,
развяжите сети!


Оставайся с нами:
Мы дадим тебе конфет,
Чаю с сухарями...

- Ах, конфет я не клюю,

В поле мошек я ловлю,
Зернышки сбираю.

- Там замерзнешь ты в лесу,
Где-нибудь на ветке,

Стала б жить ты в клетке.

Птичка, птичка, как любить
Мы тебя бы стали,

только с переменой "ролей". Уже не дети ловят, а детей, и не птичка отказывается от обещаемого ей угощения, а людоед.

Пародийное содержание этой "арии" было блестяще разобрано Петровским:

"[многие] пародии Чуковского сатирически метили вправо - в сентиментально сюсюкающую, слащавую литературу для домашних детей, в ту "детскую, слишком детскую" литературу, которой была объявлена война еще в "Крокодиле". Репрезентативной для этой литературы была то ли преславная, то ли пресловутая "Птичка" А. А. Пчельниковой, многие годы переходившая из одной хрестоматии в другую, из одного песенника в другой (под именем А. У. Порецкого, ошибочно). Именно пение обеспечило этому стихотворению необыкновенную популярность, именно популярность сделала его представительным и удобным для пародирования. [...]

Пародия Чуковского воспроизводит пародируемый текст почти буквально, а пародийный эффект возникает благодаря тому, что резко изменена ситуация: вместо деток, ведущих жеманную беседу с пойманной птичкой, в нее вводятся дети, испуганно уговаривающие поймавшего их жестокого Бармалея. Вместо разговора "с позиции силы" - разговор со страдательной позиции. Буквальное воспроизведение текста оказывается самым сильным пародийным ходом: жеманность разоблачает сама себя. Дети выглядят нелепо и смешно: мама милая, конечно, но и людоед Бармалей - тоже "милый"! Трагическая сказочная ситуация окрашивается в цвета трагикомедии:



Смилуйся над нами,
Отпусти нас поскорей
К нашей милой маме!
…………………………

Смилуйся над нами,
Мы дадим тебе конфет,
Чаю с сухарями!

Бармалей отвечает отказом, потому что в этой ситуации только он ведет себя естественно, как нормальный людоед, которому



Ни мармелада,
Ни шоколада,
А только маленьких
(Да, очень маленьких!)
147

Мы же здесь можем добавить лишь то, что "свобода" или "воля", о которой идет речь в тексте Пчельниковой, так же соотносится с центральной проблемой "Крокодила" (как и борьба с "детской, слишком детской" литературой), хотя и на ином уровне. Возвращение в "Бармалее" к этой проблематике также не выглядит случайностью. В том контексте, в котором мы пытаемся взглянуть на содержание этой поэмы, такое возвращение, с одной стороны, - пародия в квадрате. Но, с другой, - приговор, - что останется от этих новых, "пролетарских" детей, готовых с детской жестокостью и непосредственностью разобраться со всем миром, от этих новых героев новой сказки, если с них сбить спесь: все та же пчельниковская "Птичка"? все то же "до-крокодильское" жеманство? Или разговор о свободе на самом деле оказывается возможен лишь в координатах старой, дореволюционной детской? И все надежды на какую-то иную свободу, воплощенные в финале "Крокодила", - лишь иллюзии?

Содержание следующей арии (первой, по действию сказки), похоже, подводит нас именно к подобным выводам.

***

Прежде чем начать разбор следующего примера, давайте вернемся на минуту назад, к тому месту, где мы при сравнении "Крокодила" и "Бармалея" вскользь заметили, что в обоих этих текстах наблюдаются общие "подтекстные" привязки, отсылающие нас в первую очередь к творчеству двух "сильных" поэтов - Гумилева и Блока.

"африканской" тематики, так и на уровне прямой цитации: "Крокодил" во второй части, в речи Крокодила о Зоосаде:


Вы так могучи, так сильны -
Удавы, буйволы, слоны...
Вставай же, сонное зверье!

непосредственно отсылает нас к "Мику":



И все, что злобны и сильны,
От пастбища и от пруда
Спешите, буйные, сюда... и т. д. 148

В "Бармалее" сюжетно отчасти воспроизводится "Неоромантическая сказка" и даже цитируются ее финальные строки:



Сочиняет детям сказки.

Первую - в окончательной редакции, вторую - в первом варианте ("Я буду им сказки рассказывать"), правда, переведя их в форму обещаний.

Присутствие же Блока не столь очевидно. Вернее, не столь поверхностно, не столь легко обнаружимо. Поэтому, прежде чем перейти непосредственно к следующему примеру, к следующей "арии" Тани и Вани, мне придется привести две достаточно большие цитаты, вводящие нас в круг проблематики, стоящей за этим, на первый взгляд, невинным фрагментом.

М. Петровский, обсуждая начало "Крокодила" - первую строфу сказки - эту "как бы модель, на которую ориентировано все произведение", пишет:

"Первая же строфа "Крокодила" поражает необычностью своей конструкции. Ухо слушателя мгновенно отмечает затейливую странность ее ритмического рисунка: в монорифмической строфе (жил-был-кроко-дил-ходил-курил-говорил), где одна рифма уже создала инерцию и слух ждет такой же рифмы в конце, неожиданно - обманывая рифменное ожидание - появляется нерифмованная строка, лихо завершая хорей - анапестом. Родственная считалкам детских игр, строфа зачина "Крокодила" перешла потом в другие сказки Чуковского, стала легко узнаваемым ритмическим знаком, "ритмическим портретом" сказочника и была неоднократно окарикатурена пародистами. То обстоятельство, что ритмический рисунок этой строфы роднит Чуковского с Блоком, было замечено гораздо позже. Строфа дает чрезвычайно выразительное соответствие некоторым ритмическим ходам "Двенадцати" - по крайней мере за два года до поэмы Блока. "Крокодил, Крокодил, Крокодилович" Чуковского и блоковское "В кондовую, в избяную, в толстозадую", а также "Ах ты, Катя, моя Катя, толстоморденькая" восходит к одной и той же частушке, которая в начале XX века бытовала в низовом массовом сознании (и попала - как полномочная представительница этой среды - в рассказ Л. Андреева "Вор"):



Ночевала с юнкерами!
Маланья моя,
Лупоглазая!

"юнкерами" ("С юнкерьем гулять ходила..."). Чуковский тоже хорошо знал эту частушку, эту "Маланью", и в своей статье о Л. Андрееве цитировал целиком ее, приведенную в рассказе "Вор" всего двумя строчками. А в одном из сатирических стихотворений, опубликованных в собственном журнале "Сигнал", со вкусом обыграл и своеобычный ритмический ход этой частушки - вот оттуда, из сатиры 1905 года, и пришел он в "Крокодил""149.

Строчки из процитированной выше частушки возникают в рассказе Леонида Андреева как выражение высочайшей точки бытия, необыкновенного состояния, в которое впадает герой - профессиональный вор Федор Юрасов, - едущий в поезде к своей бывшей любовнице.

Они - своего рода мычание безгласной твари, перед которой на секунду перед смертью (а именно смертью заканчивается рассказ) открывается вечность.

Главным событием здесь оказывается разрыв между выражением, словами, слетающими с губ героя, и его переживаниями, стоящими "за текстом". Переживаниями, обращенными то ли к бывшей возлюбленной, то ли к этой приоткрывшейся ему на мгновение иной, высокой реальности: "Приди ко мне! Отчего ты не приходишь? Солнце зашло и темнеют поля. Отчего ты не приходишь?... Солнце зашло. Темнеют поля. Приди же, приди..."

Анализируя в совсем ином контексте данный эпизод, Ян Сатуновский в своем эссе "Чуковский, Леонид Андреев, Блок" пишет:

""Вор" появился в 1905 году, в пятом сборнике товарищества "Знание". Взволновано откликнулся на него Александр Блок. "О рассказе этом я написал рецензию, - вспомнит поэт через много лет в статье, посвященной памяти Андреева. - Рецензия попалась в руки Л. Андрееву и, как мне говорили, понравилась ему; что она ему должна была понравиться, я знал - не потому, что она была хвалебная, а потому, что в ней я перекликнулся с ним - вернее, не с ним, а с тем хаосом, который он в себе носил".

Так же взволнованно, в парадоксально-экспрессивной манере отозвался на рассказ и Корней Чуковский. В шестом томе его Собрания сочинений можно прочесть слова, сказанные еще в 1911 году:

"Всмотритесь в этого вора; вот он открыл рот и хочет пропеть щемящую песню о Ней:


Приди ко мне! Отчего ты не приходишь?
Солнце зашло, и темнеют поля. Отчего ты не приходишь?

и так больно одинокому сердцу.
Так одиноко, так больно. Приди.
Солнце зашло, и темнеют поля. Приди же, приди!"

Лирическую прозу Леонида Андреева Чуковский печатает столбиком, как верлибр, подчеркивая сходство цитируемого отрывка с ранними стихами Блока. "Этим приди, - заметит Чуковский в другой статье, - была охвачена вся его (Блока) первая книга".

"тот лирический поэт, тот Александр Блок, который таится в каждом из нас". И, всмотревшись в этого вора, как он "открыл рот и хочет пропеть щемящую песню о ней", Чуковский пишет, что "вместо этой своей настоящей песни он, бедный поэт, бедный Александр Блок, наряженный вором, должен был прогорланить:


Пила чай с сухарями,

Маланья моя,
Лупоглазая!"

строчки из поэмы "взаправдашнего", а не метафорического Блока.


Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила -
С солдатьем теперь пошла.
…………………………...
Ах ты, Катя, моя Катя.
Толстоморденькая...

Что же здесь, однако, удивительного, может спросить читатель.

Удивительно то, что блоковские "Двенадцать" только еще будут написаны - через восемь лет после статьи Чуковского! Богу случая было угодно, чтобы частушка, которую и Андреев, и Чуковский противопоставили лирике, поэзии, чтобы эта частушка понадобилась Блоку, чтобы ее мелодия прозвучала в его революционной поэме!

"Гетры серые носила" и т. д. - это "типичная и блестящая частушка... но Блок ее не подслушал на улице, даже не стилизовал нечто похожее, а сочинил" (В. Орлов. Поэма Александра Блока "Двенадцать").

Это утверждение чересчур категорично. Вернее другой вывод автора: "поиски аналогов блоковским строфам среди подлинных частушек не дают ощутимых результатов".

Частушка, припев которой привел в своем рассказе Леонид Андреев, а "основу" припомнил Корней Чуковский, кажется, и в самом деле не включена ни в один фольклорный сборник.

Известно, как восприимчив к чужим стихам был Александр Блок. По словам Чуковского, "эта пассивность звукового мышления сослужила ему… немалую службу в его позднейшей поэме "Двенадцать", где даны великолепные перепевы старинных романсов, частушек и народных песен". Трудно сказать, слышал ли Блок "Маланью" "в городских садах", или он познакомился с ней только в статье Корнея Чуковского; но так или иначе, с большой долей уверенности, можно полагать, что Блок знал, и, вероятно, бессознательно воспроизвел мелодию этой частушки в "Двенадцати""150.

Я привел две эти достаточно большие цитаты для того, чтобы в пересказе или отсылке к исходным текстам не был утрачен объем, создающийся их сопоставлением. Объем, необходимый для адекватного восприятия следующего примера.

"подсказанное") Чуковским движение от Первой книги к "Двенадцати", движение, неожиданное "буквальное", подтверждение которого вряд ли скрылось от самого предсказателя.

Вернемся к "Бармалею". Через тринадцать лет после статьи о "Воре" Леонида Андреева и через семь лет после "Крокодила" Чуковский вложит в уста убежавших в Африку Тани с Ваней слова:


Нам акула Каракула

Мы акулу Каракулу

Мы акулу Каракулу
Кулаком, кулаком,
Мы акулу Каракулу
Каблуком, каблуком!

"Перед жертвой" ("Скорбь нашла и смута на Менаду...")151.


Бурно ринулась Менада,
Словно лань,
Словно лань, -
С сердцем, вспугнутым из персей,

Словно лань, -
С сердцем, бьющимся, как сокол
Во плену,
Во плену, -

Поутру,
Поутру, -
С сердцем жертвенным, как солнце

И это не только мячик, возвращаемый им Иванову. Не просто однонаправленная "пародия" или бессознательное наложение ритма. Теперь, в 1924 г. (после того как в 1918 стихотворение Иванова уже было, если можно так выразиться, воспроизведено) это ведь уже и


В кружевном белье ходила -
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила -

и даже (а возможно - несмотря на некоторое несоответствие размера - и точнее):


Уж я времячко
Проведу, проведу...

Уж я ножичком

- блоковские Ванька с Катькой, когда-то "предугаданные", "напророчествованные" самим Чуковским ("... он, бедный поэт, бедный Александр Блок, наряженный вором, должен бы прогорланить..."), чье "полосну, полосну" (не только ритмически, но и тематически пришедшее в "Двенадцать" из все того же стихотворения Иванова:


Ты резни,

Зубом молнийным мой камень, Дионис!)

утверждается к середине 1920-х гг. повсеместно уже в приятном разнообразии - кулаком, каблуком, кирпичом...

Чуковский лишь восстанавливает ритмическую чистоту прототипа, оставляя в неприкосновенности смысловую мутацию.

***

"Жасминовые тирсы наших первых менад примахались быстро. Они давно уже опущены и - по всей линии", - писал в 1909 г. в статье "О современном лиризме" И. Анненский (конкретизируя дальше по поводу все того же стихотворения Вяч. Иванова: "Современная менада уже совсем не та, конечно, что была пятнадцать лет назад / Вячеслав Иванов обучил ее по-гречески. И он же указал этой, более мистической, чем страстной, гиперборейке пределы ее вакхизма: Бурно ринулась Мэнада, / Словно лань, / Словно лань...)".

"Книги отражений") практически повторит (то есть, с одной стороны, конечно, вывернет наизнанку, возвратит "дерзость", об утрате которой "печалился" Анненский, но "о своем" повторит): "опущены и - по всем линиям".

Два утраченных друга, два "сильных" поэта - Блок и Гумилев - чьи голоса властно проступают через многоголосицу поэтических отсылок в "Крокодиле", образуют и два центра притяжения в "Бармалее". С той только "несущественной разницей", что в 1917 г. оба они живы и преисполнены радужных ожиданий, а к 1925-му, году выхода сказки, один из них вот уже четыре года как умер от истощения, другой - расстрелян...

Сам же Чуковский запишет в дневнике (через четыре дня после записи без комментариев "4 года со дня смерти Блока"): "На лодке мимо окна проезжают совсем чужие, на пляже лежат чужие, и смеются, и танцуют, и целуются чужие. [...] Я стараюсь их любить - но могу ли?"152

Раздел сайта:
Главная