Приглашаем посетить сайт
Добычин (dobychin.lit-info.ru)

Долинина H.: Сказочный человек

Корней Чуковский был всегда. Это не мое индивидуальное ощущение; я уверена: это восприятие не одного поколения. Он был всегда, поэтому не только боль и горечь, но какое-то удивление возникает при мысли, что его нет больше.

Разглядеть его лицо я не могла: очень высоко. Запомнилась только седая голова (уже тогда седая, в 1933 или 1934 году), а может, он и не был тогда седым; может, я его спутала с Дедом-Морозом; оба они были из сказки, но Корней Иванович сказочнее.

Он стоял посреди зала, широко расставив ноги - не ноги, колонны, - а мы бегали внизу, водили хороводы вокруг каждой из этих ног, и самые храбрые осмеливались прикоснуться к черным брюкам. Я не решилась.

Это одно из моих первых воспоминаний, не очень подробное, но до того яркое, как будто все это - сегодня: и громадный зал в Союзе писателей (теперь я знаю, что это не очень большая комната), и елка, и сказочный человек, лица которого я не могу рассмотреть.

Через тридцать лет я приехала к нему в Переделкино. Он написал мне письмо, как писал десяткам людей, прочтя их статьи, стихи или книги; писал каждый раз, когда ему что-то понравилось, - для чего?

Тогда мне казалось естественным: прочел - понравилось - написал. Теперь, когда я неделями не могу собраться написать автору поразившей меня книги и нахожу себе тысячи оправданий, - теперь я снова и снова задаюсь тем же вопросом: как мог, как успевал, как сохранил в себе столько души восьмидесятилетний человек, чтобы не только читать все, но и еще отвечать делом на все прочитанное?

Он знал, конечно, как важно его слово для любого литератора, молодого и старого. В его сложившейся годами привычке откликаться на прочитанное, отвечать на все письма была железная дисциплина хорошо воспитанного человека. Но, кроме того, я думаю, здесь было и другое: не прошедший с годами интерес к людям. Постоянное ожидание чуда: а вдруг... В каждом новом человеке, молодом и старом, он искал этого "вдруг" - душевной неповторимости и незаменимости. Искал и находил, поэтому столько людей любило его нежно, каждый по-своему.

Письмо от него было для меня счастливой неожиданностью. Подумать только - Чуковский! Читал, похвалил, приглашает приехать.

Была зима, и когда я сошла с электрички в Переделкине, началась метель. Куда идти, я знала не твердо и остановилась в нерешительности. Впереди сквозь снег виднелись детские фигуры - я догнала трех девочек. Под мышками у них были книги, я поняла, что иду по верному следу.

- Девочки, вы в библиотеку?

- Не-а.

- Вы к Чуковскому?

Пауза. Удивленные глаза.

- Ну, к Корнею Ивановичу? - Не-а. Мы к Корнейчуковскому.

Так они и обратились к нему позже:

- Здравствуй, Корнейчуковский.

Я очень боялась опоздать: мне было велено приехать к обеду, ровно в три. Загнав своих спутниц, я открыла калитку его дачи без десяти три. Навстречу мне двинулась высокая, чуть согнутая фигура в длинном пальто и теплой шапке, с лопатой.

- Здра-авствуйте, моя милая. Здра-авствуйте. А я вот... игра-аю. В Льва Николаевича.

Грешница, я подумала об этом, входя в калитку. Старый человек с лопатой, сам убирающий снег на своем дворе, а рядом, за забором, построенная им библиотека... Это напомнило мне Толстого, Яснополянскую школу, и я подумала теми же словами: в Толстого играет... Легкая ирония, с которой он сам сказал о себе, поразила меня, - в этом возрасте и с этой славой мало кто умеет относиться к себе с иронией.

- долгий опыт чтения вслух в классе выработал во мне необходимую учителю самоуверенность. Но он не попросил меня почитать вслух - ни тогда, ни после, и тщеславное огорчение долго мучило меня: не дал развернуться.

В какую-то из следующих встреч он печально и даже, пожалуй, зло рассказал мне о молодой женщине, читавшей ему "Мертвые души":

- Ни разу не улыбнулась. Читает одну страницу, другую, третью - не смеется. Старательно произносит слова, и ей не смешно...

- Может, она со страху, Корней Иванович...

Он не принял моего возражения:

- Стра-ах, разумеется. Да, стра-ашно, если "Мертвые души" не заставляют улыбнуться.

Вот когда я обрадовалась, что он не заставил меня читать.

За обедом, к моему удивлению, были вино, водка, коньяк. Я знала, что Корней Иванович - воинствующий противник не только пьянства, но и выпивок, что сам он ничего не пил никогда и в доме не держал спиртного. Только в те последние годы, когда я с ним познакомилась, он завел вино для гостей.

Вероятно, ему просто нравилось быть хлебосольным хозяином. Со свойственным ему уменьем из всего делать игру, спектакль, он и за столом давал великолепное представление: угощал, наливал по своему разумению... Я с перепугу отказывалась - он не слушал и очень веселился, а потом ловко налил себе желудочного сока и сделал вид, что это коньяк. Обедали мы втроем - третьим был Николай Корнеевич.

- Сегодня он на часах при моей особе, - сказал Корней Иванович (родные по очереди приезжали к нему на дачу после смерти жены).

- Папа, можно мне еще рюмку коньяку? - спросил седой сын.

- Нельзя, - отрезал отец.

После обеда, когда мы сидели в кабинете Корнея Ивановича, раздался робкий стук в дверь.

- Папа, нет ли у тебя бумаги? - спросил голос сына.

- У писателя должна быть своя бумага, - заметил отец. - Возьми...

И, лукаво посмотрев на меня, добавил:

- У нас в семье все кого-нибудь боятся. Коля - меня, правнуки - Колю, а я - Люшеньку (внучку).

Он заставил меня рассказывать о школе - и расспрашивал, расспрашивал профессионально, со знанием дела, вникая в тонкости, знакомые только учителям, - я поняла, что здесь, в Переделкине, он знает больше, чем если бы ездил по школам, сидел на уроках, - вот так же, видно, он расспрашивает ребят, учителей, внимательно читает бесчисленные письма - ему интересно.

В том, как он меня принимал, было обычное гостеприимство, было и что-то другое, свое, удивительное. Показал игрушки: вот это подарил А. И. Пантелеев, это - еще кто-то... Показал фотографии детских праздников, которые он устраивал два раза в лето, похвастался письмами, детскими самоделками. А потом вдруг начал рассказывать о своей работе щедро и с твердой верой: собеседнику не может не быть важно, о чем и что он пишет. Еще никто никогда не показывал мне так близко и так глубоко того, что называется творческой лабораторией писателя, - я слушала его, открыв рот, глаза, уши, и думала: он учит меня, воспитывает, передает опыт. Не так все это было на самом деле: он жил своей работой и жил щедро, он на самом деле испытывал потребность рассказать, поделиться, - в этом, может быть, и была скрыта тайна его обаяния: в твердой вере, что всем должно быть интересно то, что интересно ему.

Его любили очень разные люди. Да, я понимаю, многие тянулись в его дом потому, что он знаменит, потому, что потом можно небрежно упомянуть в разговоре: "Когда я в последний раз был у Чуковского..." Но и он понимал это.

всеми встречными никак не исключала очень четкого разделения людей на две категории. Определить эти категории нетрудно - Корней Иванович сам их определил.

Однажды я встретила его на улице в Переделкине. Он шел, как всегда, окруженный многочисленной свитой. Я была немедленно присоединена к свите, которая все росла, вот еще кто-то попался на дороге и был обласкан, вот еще кому-то он сказал: "Мой дорого-ой, как я pa-ад вас ви-идеть..." Подошли к дому, стали прощаться. "Вы у меня ужинаете и ночуете", - сказал он быстро, положив руку мне на плечо, и я мгновенно согласилась, хотя приехала в Москву на два дня и дел было много. Все попрощались и разошлись. Мы вдвоем пошли по двору. "Скажите, а X. порядочный человек?" - спросил Корней Иванович об одном из тех, с кем он только что ласково и радостно здоровался.

Вот это и было его главное, определяющее, единственное разделение людей на две категории - порядочных и непорядочных.

Его очень любила Фрида Вигдорова - самый порядочный человек, какого я знала за свою жизнь. Она смело обращалась к нему, когда нужно было кому-то помочь, кого-то поддержать, защитить. Корней Иванович не только никогда не отказывал ей, он воспринимал ее быстрые, неожиданные поручения как особый почет, выпавший на его долю, и гордился, что может быть полезен этой маленькой женщине, никогда не сгибающейся под тяжелой ношей чужих дел, бед и забот.

Мой отец, литературовед Г. А. Гуковский, приехал во время войны из Москвы и рассказал: нужно было срочно добраться до вокзала, поезд уходил через сорок минут. Время было вечернее, часы пик, у станций метро выстроились громадные очереди, цепи милиционеров неторопливо пропускали людей. Отец в отчаянии метался вокруг милиционеров - и тут встретил Чуковского.

- Мой дорого-ой, -сказал Корней Иванович, - это горюшко не го-ope. Сейчас, мину-уточку...

Он подошел к самой молоденькой и самой свирепой на вид милиционерше, наклонился к ней, улыбнулся своей сказочной улыбкой и сказал:

- Здра-авствуйте, ми-илая!

- Гражданин, проходите, не мешайте!

- Ра-азве вы меня не узна-аете?

- Гражданин, я сказала - проходите!

- А я вам доста-авил столько сла-адостных минут!

- Гражданин! - взорвалась милиционерша. - Последний раз говорю!

- А кто написал "Мойдодыра"? - быстро спросил Корней Иванович.

Отец говорил: он ждал чего угодно, только не того, что последовало.

- А это со мной, - с достоинством сказал Корней Иванович, впихивая отца в метро.

Когда я видела его в последний раз, он только что встал после болезни. Мы прогулялись по снежному Переделкину, и он, как всегда, оброс многочисленной свитой, перецеловал десяток женских рук, облобызался с целой ротой мужчин. Потом он потащил меня к себе ужинать и, как обычно, стал расспрашивать о школе. Я рассказала ему, как вошла в пятый класс и, усадив ребят, увидела, что один мальчик остался стоять, будто окаменелый, с неподвижной улыбкой, в нелепой позе. Я не могла ничего добиться - мальчик молчал и не двигался, ребята пожимали плечами. Мне осталось только сделать вид, что ничего не происходит, и начать урок. Прошло минут двадцать, пока меня осенило, и я фыркнула посреди грамматического задания совершенно непристойно для учительницы. Класс поднял головы.

- Кто сказал ему "Замри"? - спросила я.

Встал тихий мальчик - из тех тихих, от которых больше беспокойства, чем от громких.

"Отомри".

- Отомри, - покорно приказал тихий.

Несчастный "отмерший" радостно сел, потирая занемевшие руки и шею.

Корней Иванович был в восторге от этой истории. Он заставил меня играть в эту игру тут же, на снегу, и по дороге домой. Я заразилась его азартом: когда мы вошли в дом и он тяжело наклонился, снимая теплый башмак, я чуть не крикнула ему: "Замри!" - но вовремя опомнилась: ему шел восемьдесят шестой год.

Ну, а он-то меня не пощадил: едва я подняла ногу, чтобы расстегнуть "молнию" на ботинке, как он торжествующим голосом крикнул: "Замри!" - и спокойно ушел к себе наверх, оставив меня на одной ноге в дурацкой позе.

"застукал". И, кроме того, его азарт был такой детский, что заражал детским честным представлением: сжулить в игре - последнее дело. Так я и стояла, скрючившись на одной ноге, довольно долго, пока он не спустился с лестницы - очень медленно - и не протянул мне книгу, на титульном листе которой я увидела надпись, начинающуюся словом "Отомри".

Я забыла обо всем этом - и вдруг, через несколько дней после его смерти, складывала книги, чтобы переезжать на новую квартиру, и нашла последнее издание "От двух до пяти" с бесценной для меня надписью, начинающейся словами: "Отомри, наконец, дорогая Наталья..."

Я много работала с детьми и знаю: общение с гражданами до пятнадцати лет так физически тяжело, требует таких сил, что никакие деньги, книги, статьи, никакой почет не может возместить этого. Но есть драгоценная плата за все усилия: блестящие глаза, неудержимый смех детского восторга, восхищенные возгласы на всех дорогах: "Ой! Корнейчуковский!" - можно только позавидовать тому, кто умеет заслужить все это.

Корней Иванович как никто умел дарить радость - это не всякому данное уменье, особенно важное для детей, но ведь и взрослым тоже необходимое. Он умел делать это незаметно, не рассчитывая на благодарность.

Давно, пятнадцать лет назад, я дала ему свой "детский" дневник - тетрадку, в которой записывала разговоры своих близнецов. Прошло какое-то время, он отдал тетрадку Фриде Вигдоровой, использовав кое-что в своих книгах; я как-то забыла взять ее назад, - словом, попала она ко мне весной, когда Корнея Ивановича уже не было в живых. Я стала читать ее вслух своим повзрослевшим близнецам под повизгиванье их детей, а моих внуков. После одной из записей я написала когда-то: "Вот бы Чуковский порадовался". И вдруг увидела приписку красным карандашом: "А я и радуюсь. К. Ч."

"От двух до пяти", которое показалось мне хуже предыдущих. Эти записи были все отчеркнуты красным карандашом, испещрены пометками - ни одной обиженной: он, человек с мировой славой, готов был принять к сведению каждое критическое слово, подумать над ним, продолжая свою работу.

Последняя запись в дневнике такая. Пятилетний сын спрашивает:

- Мама, а Чуковский живой?

- Живой.

- Как же, ведь он великий!

- Великие разве бывают живые?

- Бывают.

- А он какой?

- Он высокий-высокий...

- Ну, что ты говоришь, разве люди бывают, как это дерево?

- Люди, конечно, не бывают, но Чуковский-то, я думаю, бывает...

1971

Раздел сайта:
Главная