Приглашаем посетить сайт
Сологуб (sologub.lit-info.ru)

Лиснянская Инна: Воспоминания о Корнее Чуковском из моноромана "Хвастунья"

А в тот вечер, когда мы ели с Марией Сергеевной и Аришей рыбный рулет, а я все равно как бы куриный, Петровых спросила меня, почему Корней Иванович меня не ценил как поэта.

- Извините, но с чего это вы взяли?

И Петровых рассказала, хотя могла бы еще летом 69-го рассказать. Оказывается, она стояла с Корнеем Ивановичем возле его ворот и, завидев меня на углу Серафимовича, произнесла: "Вон идет большой поэт Инна Лиснянская", а он посмотрел и ответил: "Вон идет самая красивая женщина Переделкина, какой она поэт, если в слове "кухонный" неправильное ударение делает"? А она, Петровых, так растерялась, что не возразила - слово "кухонный" имеет двойное ударение.

- Мари Сергевна, разве я вам не рассказывала о наших смешных отношениях с Корнеем Иванычем? Не может быть! Вот отвечу на ваш вопрос, а потом расскажу или напомню уже рассказанное… Как вы знаете, Мари Сергевна, у меня черненькая книжица, в которой вам так нравится строфа моя обо мне:

Надменно пролечу по улице,
И вряд ли кто-нибудь поймет,
Что это вот не самолюбица -
Самонелюбица идет...

- вышла со слабыми стишками в 66-м году, когда Соловьев велел все хорошее выбросить, заменив плохим. - Кивнули, значит, знаете. - Так вот эту книжку я и подарила Корнею Иванычу, ничего не сказав по легкомыслию об изменении ее состава. А ведь ему я читала до этого стихи из первоначального варианта, и стихи он очень даже одобрял, даже своим знакомым прямо на улице что-нибудь да и просил прочесть. И вдруг открывает книжку, а там совсем другое, слабейшее. Бедный Корней Иванович, наверно, подумал, что со слуха он ошибался насчет хорошести, а вот глазами посмотрел - неузнаваемая чепуха. Мне он ничего не сказал, да и я забыла, что подарила. Да вы же знаете, ведь что ни напишу, - тут же перестает нравиться, сразу новое писать охота. Графоманша и есть графоманша. - Не возражайте, извините, и не качайте головой, не надо! - Лучше я вам сначала все напомню или расскажу, а не только то, как Корней Иваныч свое ко мне отношение из серьезного перевел в шутейное.

Познакомил меня с Корней Иванычем Павел Нилин зимой в самом конце 58-го. Я тогда впервые была в доме творчества "Переделкино", в Баку путевку получила. Услышал Корней Иваныч от меня "Эпоху", так ему эта эпоха пришлась, что наизусть знал и другим читал. Как-то прямо в фойе, придя с венгерским поэтом Гидашем, начал: "Ты обо мне не думай плохо, моя... - и, осекшись, продолжил: - прекрасная эпоха!". И замолк. А у меня "жестокая эпоха". Взгляд высоченного Чуковского был направлен поверх меня и солидного Гидаша вниз. Оказывается, за нашими спинами появилась небольшого росточка сестра-хозяйка, родная сестра тогдашнего секретаря союза писателей Воронкова, по общим слухам - доносительница. В ту зиму мы с Корней Иванычем виделись часто, он даже с Пастернаком однажды зашел ко мне, когда тот направлялся в дом творчества по телефону звонить. Дорогой, видимо, сказал - кто я, откуда и каких кровей. Потому что Пастернак, выслушав три стихотворения, отреагировал своим водопадно-захлебывающимся голосом:

- Откуда в еврейско-армянской крови, взращенной на азербайджанской почве, такая русская музыка? Откуда?

Скорей всего, Пастернак так отреагировал, чтобы сказать нечто общее, - меня не обидеть, да и рекомендатора, хотя эту фразу повторял и на обратном пути Корней Иванычу. А он - мне и Кларе. Но ведь в своем дневнике Чуковский записи не сделал, значит, правильно я рассуждаю. И Корней Иваныч, уверена, так рассудил.

В ту зиму Чуковский презентовал мне "От двух до пяти", - пришла в восторг. Корней Иваныч расспрашивал меня, что я помню особенного из лексикона моей дочери в возрасте от двух до пяти. Я вспомнила, как моя Ленка возвышенно определяла то, что ей казалось красивым: "Мы пошли на морию, мама пошла на танцию", отвергала суффикс "ка", если предмет ей нравился: "Мама, убери банку с мацони, дай мне бану с варением, дай селеду!". И еще многое вспоминала, и Корней Иванович просил все записать и прислать ему из Баку. Но я, ленивица, просьбы не выполнила. Подарил мне Корней Иваныч и свои книги о Некрасове и Чехове. Внутренне я трепетала перед Чуковским, - ведь росла на его сказках! Может, как раз из-за внутреннего трепета и призналась, что Некрасова и Чехова не люблю. - Я же вам говорила почему. - И ему говорила. Корней Иваныч сердился: "Чехова не любите - ваше глупое дело, а вот Некрасова, раз гражданскую "Эпоху" написали, не имеете права не любить!". Вы только петь и смеяться любите". Но это он любил, когда я пела. И всякий раз просил спеть белоэмигрантскую песню "быстро-быстро донельзя, дни пройдут, как часы".

- Я, Мари Сергевна, и вам как-то спела ее. А смеяться и Корней Иваныч обожал. Как он смеялся, когда я ему рассказала новогоднюю историю с Ольгой Берггольц! Она за несколько дней до Нового года позвонила в Ленинград и попросила, чтобы муж прислал с каким-нибудь проводником поезда ее шубу, шапку и сапожки, - раз она в доме творчества с середины осени и не пьет, то еще задержится. Этот ее звонок я невольно услышала, куря под лестницей возле телефона. А тридцатого января Берггольц зашла ко мне в прелестной шубке, в меховой шапочке и коротких замшевых сапожках: "Посмотрите, какой у меня муж, какой Макагонов, все новенькое мне купил, даже в размере обуви не ошибся, - у меня 33-й. Все - тютельку в тютельку. Такой красоты я еще никогда не носила!". И еще многим эту красоту она уже продемонстрировала, не только домотворческим знакомым, но и на дачу к Назыму Хикмету, с которым дружила, успела сбегать в обновке. А вечером - такое совпаденье, ну просто все по моей теории парности, она звонила благодарить мужа, а я опять же под лестницей курю, беседуя со Степаном Злобиным, что роман "Степан Разин" написал. Оказалось, - проводник московскому родственнику Берггольц выдал не ту посылку. Из будки доносился один и тот же недоуменный вопрос: "Но как это все размеры совпали, как совпали?". К чести Берггольц, в конце разговора она уже заливалась и смеющаяся вышла из будки:

- там уже знали, что одной женщине вместо новых вещей передали старье того же размера.

Корней Иваныч, сочувствуя Берггольц, закатывался высоким смехом: "Сюжет для комического скетча!".

Он и сам был на редкость ребячливо артистичен и устраивал короткие представления, мог упасть перед гостем на колени, а значит, и гость перед ним падал. Так было с Галичем. Так однажды было и со мной. В начале шестидесятых я приехала из Москвы без предварительного звонка. Открыла домработница: "К нему нельзя, плохо чувствует". Тут же я заметила над перилами второго этажа голову Чуковского, и сразу же раздался его высокий с модуляциями крик: "Клара, Кларочка! Где моя расческа, скорей причеши, к нам пожаловала Лиснянская, поэтесса, верующая актриса!". А что было причесывать? - не так-то много на голове. Корней Иваныч сошел вниз быстро, красиво бухнулся на колени и давай меня крестить. Я попыталась также встать на колени, но он: "Не смейте, иначе к вашему лбу придется сгибаться, а мне тяжело, я старик, а сейчас ваш лоб - на уровне моих рук!".

Когда же летом или ранней осенью находилась в доме творчества, мы часто догуливали до железнодорожного полотна. "Пойдемте вагоны считать, загадаем желание, если в составе четное число, желание исполнится", - всякий раз напоминал нашу игру Чуковский. Мы доходили до первого переулка по Серафимовичу, в конце переулка стояла скамеечка напротив железной дороги. Мы считали вагоны, но если оказывалось нечетное число, Корней Иваныч мухлевал, настаивая: "Нет, четное, нет, четное! Вы просчитались, так что наши желания исполнятся!".

Но после 66-го года, когда я ему читала стихи, и они ему нравились, то есть после того, как я ему вручила злополучную свою книжку, он ни о чем серьезно со мной не разговаривал, только шуточно. Правда, однажды он произнес при мне в пространство: "И такое бывает: прочтут тебе - вроде бы хорошо, прочтешь сам - ужаснешься…". А после вашего, Мари Сергевна, отъезда глубокой осенью 68-го и вовсе мы поссорились. Чуковский зашел в полдничное время в столовую вместе с Натальей Ильиной и Исидором Штоком, подвел их к моему столу: "Не возражаете, если мы вместе с вами попьем чаю?". "Милости прошу", - сказала я. Но была недовольна, вспомнив, как вы, Мари Сергевна, мне говорили о Штоке, мол, наверняка стукач, - когда бы у вас ни гостила Ахматова, он, живший с вами в одном подъезде, подслушивал у дверей. За чаем Корней Иваныч просил Ильину написать воспоминания об Ахматовой и к Штоку обратился, дескать, он знал Ахматову и пусть тоже... Мне стало так противно, что я перебила: "Посмотрите вон на тот стол, на Ефетова. Смешнейшая сценка! Мне ее описал писатель-историк Платов. Не успел Платов внести вещи в коттедж, как к нему заглянул Ефетов: "Со мной иногда случается радикулит, нужна электрическая грелка, она у меня есть, но дойти до нее трудно, не будете ли вы против, если я, в крайнем случае, в стенку постучу, к прежнему соседу стучал". Только Платов разобрался с кофром, влез в пижаму и лег отдохнуть, как послышался стук. "Ну вот, - подумал Платов, - уже начался радикулит". Однако сразу из койки ему вылезать не хотелось, - авось Ефетов сам справится. А стук все не прекращался. Платов все же поднялся, вышел в коридор и раскрыл дверь радикулитчика. Сценка: Ефетов, стоя на кресле в подштанниках, забивает в стенку гвоздики!". Тут Чуковский вовсе не рассмеялся, как обычно, а осерчал: "Мы о великой Ахматовой говорим, а вы встряли с анекдотом". А я: "Простите, но вы, Корней Иваныч, знали, за чей стол чай пить пришли, да, я - анекдотчица и сама - анекдот!".

- Разве? - довольным голосом отозвалась Петровых, - а что было дальше? - поощрила меня Петровых.

- А дальше мы, встречаясь на улице или в доме творчества, раскланивались, но не разговаривали. И именно за лето до того, как вы с ним у ворот стояли и он меня обозвал красавицей, а не поэтом, Чуковский все же попытался со мной наладить шуточные отношения, он ведь на редкость незлопамятен. Видимо, прослышав о моем романе с Липкиным, он на аллее перед домом творчества, слегка нагнувшись и понизив голос, сказал: "Ах, Мария Магдалина!". "Ах, Иисус Христос!" - ответила я, и мы разошлись, как Остап Бендер с попом, разве что фиги друг другу не показали. И все же, видимо, чувствуя себя виноватым, что, когда я ему читала - хвалил, а вот о книжке плохой сказать не хочет, Чуковский решил шутейно меня окликать. Идем навстречу друг другу по Серафимовича, он улыбается, покачивает головой, как бы вглядываясь:

-А? Кто это идет, кто это идет? А! Это Юнна Мориц идет!

Но я прохожу мимо. Во второй раз:

Я снова, молча, - мимо. А уж в третий раз на: "А? Кто это идет"? - я выпрямилась и громко, раздельно-отчетливо представилась: - Это идет Корней Иванович Чуковский! - И дальше пошла.

А спустя недельку подошел и пригласил:

- Пойдемте ко мне, почту разбирать.

в письме некто Александров, какой-то начальник по печати. Но что именно он написал после разных экивоков, помню почти дословно: "В своем предисловии Вы пишете, что Библия писалась евреями. Не лучше ли написать, что Библия написана всеми народами мира? Это не указание, а совет частного лица". - Каково, а? Он - безграмотный! - заливался хохотом Корней Иваныч, и я - заливалась. И вдруг мы дружно смолкли: не смешно, совсем не смешно - книга не выйдет! (Вышла, уже гораздо позже смерти и Чуковского, и Марии Петровых.)

Раздел сайта:
Главная